А. Б. Островский. Этнологический структурализм Клода Леви-Стросcа 3

Три вида гуманизма 15

Руссо - отец антропологии 19

Пути развития этнографии 29

Тотемизм сегодня 37

ВВЕДЕНИЕ

ГЛАВА I. Тотемическая иллюзия

ГЛАВА II. Австралийский номинализм

ГЛАВА III. Функционалистские тотемизмы

ГЛАВА IV. К интеллекту

ГЛАВА V. Тотемизм изнутри

Неприрученная мысль 111

ПРЕДИСЛОВИЕ

ГЛАВА I. Наука конкретного

ГЛАВА II. Логика тотемических классификаций

ГЛАВА III. Системы трансформаций

ГЛАВА IV. Тотем и каста

ГЛАВА V. Категории, элементы, виды, числа

ГЛАВА VI. Универсализация и партикуляция

ГЛАВА VII. Индивид в качестве вида

ГЛАВА VIII. Время, вновь обретенное

ГЛАВА IX. История и диалектика

Структурализм и экология 337

Отношения симметрии между ритуалами и мифами соседних народов 355

Примечания 370

Леви-Стросс К. Первобытное мышление

© М.: Республика, 1994.

© Перевод, вступительная статья и примечания кандидата исторических наук Островского А. Б.

Пер., вступ. ст. и прим. А. Б. Островского. - М.: Республика, 1994. - 384 с.: ил. - (Мыслители XX в.).
ISBN 5- 250-01662- 6

Издание знакомит российского читателя с творчеством выдающегося представителя французского структурализма, этнографа и социолога Клода Леви-Стросcа (род. 1908) Исследуя особенности мышления, мифологии и ритуального поведения людей "первобытных" обществ с позиций структурной антропологии, Леви-Строcс раскрывает закономерности познания и психики человека в различных социальных, прежде всего традиционных, системах, в культурной жизни народов. С большинством публикуемых произведений, среди которых такие широко известные на Западе книги, как "Тотемизм сегодня" и "Неприрученная мысль", российский читатель встретится впервые.

Книга адресуется философам, психологам, историкам, этнографам, а также всем интересующимся вопросами культуры и религиоведения.

ТРИ ВИДА ГУМАНИЗМА

Большинству из нас антропология представляется наукой новой, свидетельством изощренной любознательности современного человека. В нашей эстетике произведения первобытного искусства заняли место менее пятидесяти лет тому назад. Интерес к самим первобытным обществам немного более древнего происхождения - первые работы, посвященные их систематическому изучению, восходят к 1860 г., то есть к той эпохе, когда Ч. Дарвин ставил проблему развития применительно к биологии. Эта эволюция, по мнению его современников, отражала эволюцию человека в плане социальном и духовном.
Думать об этнологии таким образом - значит заблуждаться относительно реального места, которое занимает в нашем мировоззрении познание первобытных народов. Этнология не является ни частной наукой, ни наукой новой: она самая древняя и самая общая форма того, что мы называем гуманизмом.
Когда в конце средневековья и в эпоху Возрождения люди вновь открыли для себя греко-римскую античность и когда иезуиты превратили латынь и греческий язык в основу образования, возникла первая форма этнологии. Эпоха Возрождения открыла в античной литературе не только забытые понятия и способы размышления - она нашла средства поставить во временную перспективу свою собственную культуру, сравнить собственные понятия с понятиями других времен и народов.
Критики классического образования ошибаются относительно его природы. Если бы занятия греческим и латынью сводились к простому овладению рудиментами мертвых языков, в них действительно было бы не много пользы. Но - и учителя начальной школы хорошо знают это - через посредство языка и чтения текстов ученик проникается методом мышления, который совпадает с методом этнографии (я назвал бы его "техникой переселения"(1)).
Единственное отличие классической культуры от культуры этнографической относится к размерам известного в соответствующие эпохи мира. Человеческий космос был ограничен в начале эпохи Возрождения пределами Средиземноморского бассейна. О существовании других миров можно было только догадываться. Но, как мы уже сказали, никакая часть человечества не может понять себя иначе, как через понимание других народов.
В XVIII - начале XIX в. с прогрессом географических открытий прогрессирует и гуманизм. Еще Руссо и Дидро пользуются всего лишь догадками об отдельных цивилизациях. Но в картину мира уже начинают вписываться Индия и Китай. Своей неспособностью создать ориги-

16
нальный термин наша университетская наука, которая обозначает изучение такого рода культур термином "неклассическая философия", признается в том, что речь идет все о том же гуманистическом движении, заполняющем новую территорию (подобно тому как для древних метафизикой называлось все то, что шло после физики). Проявляя интерес к последним из находящихся в упадке цивилизаций, к так называемым примитивным обществам, этнология выступает как третий этап в развитии гуманизма. Этот этап является одновременно последним, поскольку после него человеку не остается ничего открыть в себе самом - по крайней мере экстенсивно (потому что существует иного рода глубинное исследование, конца которому не видно).
Но имеется и другая сторона проблемы. Зона охвата первых двух видов гуманизма - классического и неклассического - была ограничена не только количественно, но и качественно. Античные цивилизации исчезли с лица земли и доступны нам лишь благодаря текстам и памятникам культуры. Что касается народов Востока и Дальнего Востока, которые продолжают существовать, метод их исследования оставался тем же, потому что считалось, что цивилизации столь отдаленные могут заслуживать интереса лишь благодаря своим наиболее рафинированным продуктам.
Этнология - это область новых цивилизаций и новых проблем. Эти цивилизации не дают в наши руки письменных документов, ибо у них вообще нет письменности. А так как уровень их технического развития, как правило, очень низок, они не оставили нам и памятников изобразительного искусства. Поэтому у этнолога возникает необходимость вооружить свой гуманизм новыми орудиями исследования.
Этнологические методы являются одновременно и более грубыми и более тонкими, чем методы предшественников этнологии, филологов и историков. Общества эти чрезвычайно труднодоступны, и, для того чтобы в них проникнуть, этнолог должен ставить себя вовне (физическая антропология, технология, предыстория), а также глубоко внутрь, потому что он отождествляется с группой, в которой живет, и должен уделять особое внимание - так как он лишен других сведений - тончайшим нюансам психической жизни туземцев.
Этнология во всех отношениях выходит за пределы традиционного гуманизма. Поле ее исследования охватывает всю обитаемую землю, а ее методология аккумулирует процедуры, относящиеся как к гуманитарным, так и к естественным наукам.
Три следующих один за другим вида гуманизма интегрируют и продвигают человеческое познание в трех направлениях: во-первых, в пространственном отношении, наиболее "поверхностном" (как в прямом, так и в переносном смысле); во-вторых, в наборе средств исследования: мы начинаем постепенно понимать, что, если по причине особых свойств "остаточных" обществ, которые стали предметом ее изучения, антропология оказалась вынужденной выковывать новые орудия познания, они могут плодотворно применяться к изучению других обществ, включая и наше собственное.
В-третьих, классический гуманизм был ограничен не только своим
объектом - пользовавшиеся его благодеяниями люди также составляли

привилегированный класс. Даже экзотический гуманизм XX в. был связан с промышленными и торговыми интересами, которые его питали и которым он был обязан своим существованием. После аристократического гуманизма эпохи Возрождения и буржуазного гуманизма XIX в. этнология знаменует собой - для законченного космоса, каким стала наша планета, - появление универсального гуманизма.
Ища источник своего вдохновения в обществах наиболее униженных и презираемых, она провозглашает, что ничто человеческое человеку не чуждо, и становится, таким образом, столпом гуманизма демократического, противостоящего всем предыдущим видам гуманизма, которые были созданы для привилегированных цивилизаций. Мобилизуя методы и инструментарий, заимствованный из всех наук, и ставя все это на службу человеку, этнология хочет примирить человека и природу в едином всеобщем гуманизме.

РУССО-ОТЕЦ АНТРОПОЛОГИИ

Приглашение антрополога на это юбилейное торжество дает возможность и нашей молодой науке воздать должное человеку, прославленному многогранностью своего гения, охватывавшего литературу, поэзию, философию, историю, этику, социологию , педагогику, музыку, ботанику, - а это еще не все стороны его творчества.
Руссо был не просто острым и тонким наблюдателем сельской жизни, страстным читателем книг о далеких путешествиях, искусным и опытным исследователем чужеземных обычаев и верований: можно смело утверждать, что антропология была предсказана и основана им на целый век раньше ее официального признания как науки. Он сразу же отвел ей должное место среди уже сложившихся тогда естественных и гуманитарных наук, предсказал, в какой практической форме - при поддержке отдельных лиц или целых групп - ей будет суждено сделать свои первые шаги.
Концепция Руссо изложена в длинном примечании к "Рассуждению о происхождении неравенства". "Я затрудняюсь понять, - писал Руссо, - почему в век, кичащийся своими знаниями, не найдется двух человек, из которых один хотел бы жертвовать двадцать тысяч талеров из своего имения, а другой - десять лет жизни своей на славное странствование вокруг света, дабы учиться познавать не только травы и камни, но и хотя бы один раз - человека и нравы..." И далее он восклицает: "...весь мир населен народами, о которых мы знаем только имена, а за всем тем беремся рассуждать о человечестве! Вообразим себе Монтескье, Бюффона, Дидро, д"Аламбера, Кондильяка или людей, им подобных, путешествующих для просвещения своих соотечественников, наблюдающих и описывающих так, как только они умеют, Турцию, Египет, Барбарию, Марокко, Гвинею, Кафрскую землю, внутреннюю Африку и ее восточное побережье, Малабарский берег, империю Моголов, берега Ганга, королевства Сиама, Пегу и Ава, Китай, Татарию и особенно Японию; и в другом полушарии - Мексику, Чили, земли Магеллана, не забывая патагонцев истинных или ложных, Тукуман, Парагвай, если возможно, Бразилию, караибов, Флориду и все дикие страны. Такие путешествия будут самыми нужнейшими из всех и потребуют особой тщательности. Предположим, что эти новые Геркулесы по возвращении из своих достопамятных путешествий опишут на досуге природу, нравы и политическую историю того, что они видели; и тогда мы сами смогли бы увидеть новый свет, рождающийся под их пером, и таким образом научились бы познавать наш собственный мир..." ("Рассуждение о происхождении неравенства", примечание 10).
Не является ли это изложением предмета современной антропологии и ее метода? И имена, названные Руссо, - разве это не имена тех самых

20
людей, которых и теперь еще почитают и которым стремятся подражать современные антропологи, твердо уверенные, что, только следуя этим людям, они смогут заслужить для своей науки то уважение, в котором ей так долго было отказано? Руссо был не только предтечей антропологии, но и ее основоположником. Во-первых, он дал ей практическую основу, написав свое "Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми", в котором поставил проблему взаимоотношений между природой и цивилизацией и которое можно считать первым научным исследованием по общей антропологии; во-вторых, он дал ей теоретическое обоснование, замечательно ясно и лаконично указав на самостоятельные задачи антропологии, отличные от задач истории и этики: "Когда хочешь изучать людей, надобно смотреть вокруг себя, но чтобы изучить человека, надо научиться смотреть вдаль; чтобы обнаружить свойства, надо сперва наблюдать различия" ("Опыт о происхождении языков", глава VIII).
Этот впервые установленный Руссо методологический закон, положивший начало антропологии, помогает преодолеть то, что на первый взгляд можно счесть двойным парадоксом: Руссо, предлагая изучать людей самых далеких, занимался главным образом изучением одного самого близкого ему человека - самого себя; через все его творчество последовательно проходит желание отождествить себя с другим при упорном отказе от отождествления с самим собой.
Эти два кажущихся противоречия, составляющие, в сущности, две стороны одной медали, и являются той трудностью, которую каждый антрополог рано или поздно должен преодолеть в своей работе.
Все антропологи находятся перед Руссо в особом долгу. Ведь Руссо не ограничился тем, что определил точное место новой науки в комплексе человеческих знаний; своей деятельностью, характером и темпераментом, силой своих чувств, свойствами своей натуры и индивидуальности он по-братски помог антропологам: дал им образ, в котором они узнают свой собственный образ, приходя таким путем к более глубокому пониманию самих себя - не в абстрактном смысле чисто интеллектуального созерцания, а в качестве невольных носителей того глубокого превращения, которое Руссо произвел в них и которое все человечество увидело в личности Жан Жака Руссо.
Когда антрополог приступает к своим исследованиям, он всякий раз попадает в мир, где все ему чуждо и часто враждебно. Он оказывается в одиночестве, и лишь его внутреннее "я" способно поддержать его и дать ему силы устоять и продолжать работу. В условиях физического и морального изнурения, вызванного усталостью, голодом, неудобствами, нарушением установившихся привычек, неожиданно возникающими предрассудками, о которых антрополог и не подозревал, - в этом трудном сплетении обстоятельств его "я" проявляется таким, каким оно является в действительности: несущим на себе следы ударов и потрясений его личной жизни, которые некогда

не только определили выбор его карьеры, но и сказываются на всем ее протяжении.
Вот почему в своей работе антрополог часто избирает самого себя объектом своих наблюдений. В результате он должен научиться познавать себя, смотреть на себя объективно и издали, как если бы то был посторонний человек. И тогда антрополог обращается к этому постороннему, другому человеку, заключенному в нем и отличному от его "я", стремясь дать ему определенную оценку. И это становится составной частью всех наблюдений, которые антрополог проводит над отдельными лицами или группами лиц, над внутренним "я". Принцип "исповеди", сознательно написанной или бессознательно выраженной, лежит в основе всякого антропологического исследования.
Не потому ли опыт Руссо помогает нам видеть эту сторону антропологии, что его темперамент, его своеобразная личная история и обстоятельства жизни непроизвольно поставили его в положение, типичное для антрополога? И Руссо-антрополог немедленно отмечает, какое воздействие эти обстоятельства оказали на него лично.
"И вот они, - писал он о своих современниках, - мне чужие, незнакомые, никто, наконец, - раз они этого хотели. А я - что такое я сам, оторванный от них и от всего? Вот что мне остается еще решить" (первая "Прогулка").
А антрополог, рассматривая впервые дикарей, которых он избрал объектом своих исследований, мог бы воскликнуть, перефразируя Руссо: "Вот они, мне чужие, незнакомые, никто, наконец, для меня, раз я сам этого хотел! А я - что такое я сам, оторванный от них и от всего? Вот что мне прежде всего надо найти".
Для того чтобы человек снова увидел свой собственный образ, отраженный в других людях - это и составляет единственную задачу антропологии при изучении человека, - ему необходимо сначала отрешиться от своего собственного представления о самом себе.
Именно Руссо мы обязаны открытием этого основополагающего принципа - единственного принципа, на который могла бы опираться наука о человеке. Однако этот принцип оставался недоступным и непонятным, поскольку общепринятая философия основывалась на декар- товской доктрине "Я мыслю, следовательно, я существую" и была ограничена логическим доказательством существования мыслящей личности, на котором возводилось здание науки физики за счет отрицания социологии и даже биологии.
Декарт считал, что от внутреннего мира человека можно непосредственно переходить к внешнему миру, упуская из виду, что между этими двумя крайностями стояли общества и цивилизации, иначе говоря, миры, состоящие из людей.
Руссо выразительно говорит о себе в третьем лице - "он" (разделяя иногда даже это другое лицо на две различные части, как в "Диалогах"). Именно Руссо - автор известного изречения "Я есть

22
другой" (антропологи делают то же самое, прежде чем показать, что другие люди - это люди, подобные им самим, или, иными словами, "другой" есть "я").
Таким образом, Руссо предстает перед нами как великий новатор, выдвинувший понятие об абсолютной объективности. В своей первой "Прогулке" он говорит, что цель его "состоит в том, чтобы дать себе отчет в изменениях своей души и в их последовательности", а затем добавляет: "В известном смысле я произведу на самом себе те опыты. которые физики производят над воздухом, чтобы узнать ежедневные изменения в его состоянии".
Руссо открыл нам (поистине это удивительное откровение, несмотря на то, что благодаря современной психологии и антропологии оно стало более привычным) существование другого лица ("он"), которое думает внутри меня и приводит меня сначала к сомнению, что это именно "я", которое мыслит.
Декарт полагал, что на вопрос Монтеня: "Что я знаю?" (с которого и начался весь спор) - он может ответить: "Я мыслю, следовательно, я существую". Остроумно возражая Декарту, Руссо в свою очередь спрашивает: "Что есть я?". На этот вопрос нельзя дать ответа, пока не будет разрешен другой, более фундаментальный вопрос: "Есть ли я?" Итак, ответ, который можно получить на основании личного опыта, дает понятие "другого" лица, открытое Руссо и немедленно и с предельной четкостью примененное им в исследованиях...
Если считать, что с появлением общества человек претерпел троякое изменение - от естественного состояния к цивилизации, от чувства к познанию и от животного состояния к человеческому (доказательство этого и составляет предмет "Рассуждения о неравенстве"), - то нам придется признать за человеком, даже в его первобытном состоянии, некую важную способность, или свойство, побудившее его проделать это тройное превращение.
И мы должны поэтому признать, что в этой способности с самого начала были в скрытом виде заложены оба противоречивых элемента - по крайней мере как атрибуты, если не как внутренне присущие ей части, - делая ее одновременно естественной и культурной, эмоциональной и рациональной, животной и человеческой. Мы должны со- - гласиться также, что пережитое человеком превращение могло быть осуществлено при попутном осознании человеческим разумом указанного свойства, или способности.
Эта способность, как неоднократно указывал Руссо, есть сострадание, вытекающее из отождествления себя с другим - не родственным, не близким, не соотечественником, а просто с любым человеком, поскольку тот является человеком, более того, с любым живым существом, поскольку оно живое.
Таким образом, первобытный человек интуитивно чувствовал себя тождественным со всеми другими людьми. В дальнейшем он никогда не забывал свой первоначальный опыт, даже тогда, когда рост населения заставлял его уходить в новые места, приспособляться к новому образу жизни, когда в нем пробуждалась его индивидуальность.
-.

Но такое пробуждение пришло лишь после того, как человек постепенно научился признавать особенности других, различать животных по их видам, отличать человеческое состояние от животного, свою индивидуальность от других индивидуальностей.
Признание того, что люди и животные - существа чувствующие (в чем, собственно, и состоит отождествление), значительно предшествует осознанию человеком имеющихся между ними различий: сперва в отношении черт, общих для всех живых существ, и лишь позже в отношении черт человеческих, противопоставляя их животным чертам. Этим смелым выводом Руссо положил конец доктрине Декарта.
Если эта интерпретация правильна, если Руссо с помощью антропологии коренным образом ниспровергает философскую традицию, то становится более понятным то глубокое единство, которым отмечено его разностороннее творчество, становится возможным понять, почему он придавал такое значение задачам, на первый взгляд чуждым его труду философа и писателя, - я имею в виду изучение лингвистики, музыки и ботаники.
Развитие языка, как его описывает Руссо в "Опыте о происхождении языков", идет примерно по тому же пути, хотя и в ином плане, чем развитие человечества.
В первый период развития - это стадия, когда прямой и переносный смысл вещей не различаются; и лишь постепенно прямой смысл освобождается из первоначальной метафоры, в которой всякий предмет смешан с другими.
Что же касается музыки, то, кажется, ни одна форма выражения чувств не способна лучше опровергнуть теорию Декарта, противопоставлявшего материальное духовному, разум - телесной субстанции. Музыка - это абстрактная система и противоположностей и сходств; она оказывает на слушателя двойное воздействие; во-первых, меняется соотношение между моим "я" и "другим" во мне, потому что, когда я слушаю музыку, я слышу себя самого через нее; во-вторых, меняется соотношение между разумом и телесной субстанцией - ведь музыка живет внутри меня. "Цепь сходств и сочетаний" ("Исповедь", книга двенадцатая), но цепь, которую природа нам дает воплощенной в "предметах, поражающих наши чувства" ("Прогулки одинокого мечтателя", седьмая "Прогулка").
В таких же выражениях Руссо определяет свой подход к ботанике, утверждая, что, идя этим путем, он надеется найти единение чувственного и разумного, потому что оно представляет собой естественное состояние человека, существовавшее в момент пробуждения его сознания, но затем не проявлявшееся, за исключением отдельных и редких случаев.
Мысль Руссо развивается по двум принципам: принципу отождествления себя с другим, и даже с наиболее далеким "другим", включая и представителей животного мира, и принципу отказа от отождествления со своим "я", т. е. отказа от всего того, что может это "я" сделать "достойным". Эти два положения дополняют одно другое, а второе является даже исходным для первого: я не есть "я", но я есть самый

24
слабый и самый скромный из "других". В этом подлинное откровение "Исповеди"...
Что касается антрополога, то пишет ли он что-нибудь, кроме исповедей? Сначала своих собственных, потому что, как я уже говорил, "открытие" самого себя и есть та движущая сила, которая определяет его призвание и все его творчество. А затем он в своих трудах создает исповедь своего собственного общества, которое через посредство антрополога выбирает объектом исследования другие общества и другие цивилизации, и именно среди тех, которые кажутся наиболее слабыми и примитивными, для того чтобы удостовериться, до какой степени оно само "недостойно". Говоря "недостойно", я имею в виду, что оно не представляет собой привилегированную форму общества, а является лишь одним из тех других "обществ", которые сменялись в течение тысячелетий и которые благодаря своему разнообразию и кратковременности свидетельствуют о том, что в своем коллективном существовании человек также должен познать себя как "другого" до того, как он осмелится претендовать на собственное "я".
Революция в умах, произведенная Руссо, предшествовавшая ант ропологической революции и положившая ей начало, состоит в отказе от принудительного отождествления какой-либо культуры со своей собственной культурой или отдельного члена какой-либо культуры с тем образом или с той ролью, которую эта культура пытается навязать ему.
В обоих случаях культура или отдельная личность отстаивают свое право на свободное отождествление, которое может осуществляться только за пределами человека, т. е. путем сопоставления со всеми теми существами, которые живут и, следовательно, страдают; а также до того, как человек превратился в общественную фигуру или ему приписали историческую роль, т. е. путем сравнения с существом, как таковым, еще не вылепленным и не классифицированным.
Таким образом, "я" и "другой", освобожденные от антагонизма, который одна лишь философия пыталась поощрять, возвращают себе единство. Возобновленная наконец первобытная связь помогает им объединить "нас" против "них", т. е. против антагонистичного человеку общества, которое человек чувствует себя готовым отвергнуть, поскольку своим примером Руссо учит, как избегнуть невыносимых противоречий цивилизованной жизни.
Ибо если и верно, что природа изгнала человека и что общество продолжает угнетать его, то человек может по крайней.мере переменить полюса дилеммы и искать общения с природой, чтобы там размышлять о природе общества. Как мне кажется, в этом и состоит основная идея "Общественного договора", "Писем о ботанике" и "Прогулок одинокого мечтателя"...
Но именно теперь для всех нас, на опыте ощутивших предостережение, сделанное Руссо своим читателям, - "ужас тех несчастных, которые будут жить после тебя", - мысль Руссо получила свое наивысшее развитие и достигла всей своей полноты.

В этом мире, быть может более жестоком по отношению к человеку, чем когда-либо, где имеют место убийства, пытки, массовые истребления, которые мы, конечно, не всегда отрицаем, но стараемся не замечать, как нечто несущественное, поскольку они касаются далеких от нас народов, якобы претерпевающих эти страдания для нашего блага или во всяком случае во имя нас; в мире, границы которого все более сокращаются по мере роста его населения; в мире, где ни одна частица человечества не может считать себя в полной безопасности, - в этом мире над каждым из нас навис страх жизни в обществе.
Именно теперь, повторяю я, мысль Руссо, указавшего нам на пороки цивилизации, решительно не способной заложить в человеке основы добродетели, поможет нам отбросить иллюзии, гибельный результат которых мы, увы, уже можем видеть в самих себе и на самих себе.
Мы начали с того, что отделили человека от природы и поставили его над ней. Таким образом мы думали уничтожить самое неотъемлемое свойство человека, а именно то, что он прежде является живым существом. Тем же, что мы закрывали глаза на это общее свойство, дана была свобода для всяких злоупотреблений.
Никогда на протяжении последних четырех веков своего существования западный человек не имел лучшей возможности, чем сейчас, чтобы понять, что, присваивая себе право устанавливать преграды между человеческим и животным миром, предоставляя первому все то, что он отнимает у второго, - он опускается в некий адский круг. Ибо эта преграда, становясь все более непроницаемой, используется для отделения одних людей от других и для оправдания в глазах все более сокращающегося меньшинства его претензии быть единственной человеческой цивилизацией. Такая цивилизация, основанная на принципе и идее повышенного мнения о себе, является гнилой с самого своего рождения.
Только Руссо смог восстать против этого эгоцентризма. Он пишет в цитированном выше примечании к "Рассуждению о неравенстве", что больших обезьян Африки и Азии, известных нам по неумелым описаниям путешественников, он скорее предпочитает отнести к людям неизвестной нам расы, чем рисковать отказать в человеческой природе существам, которые, возможно, ею обладают.
И первая ошибка была бы менее серьезной, чем вторая, потому что уважение к другим возникает непроизвольно в человеке еще до того, как будут приведены в действие расчет и софистика. Доказательство присущей человеку отзывчивости Руссо находит во "врожденном отвращении к виду страдания себе подобного". И это открытие заставляет его видеть в каждом страждущем существе существо, подобное себе и наделенное, следовательно, неотъемлемым правом на сострадание.
Потому что единственный залог того, что в один прекрасный день другие люди не обойдутся с нами, как с животными, состоит в том, что все люди, и прежде всего мы сами, сумеют осознать себя как страждущие существа, воспитать в себе способность к состраданию, которое

26
природе заменяет "законы, нравственность и добродетель" и без которой, как мы теперь понимаем, в обществе не может быть ни закона, ни нравственности, ни добродетели.
Таким образом, провозглашенное Руссо отождествление со всеми формами жизни, начиная с самых скромных, означает для современного человека отнюдь не призыв к ностальгическому возврату в прошлое, а принцип коллективной мудрости и коллективных действий. В мире, перенаселенность которого делает все более трудным, а значит, и более необходимым взаимное уважение, это и есть тот единственный принцип, который смог бы позволить людям жить вместе и строить гармоничное будущее.
Быть может, этот принцип был уже заложен в великих религиях Дальнего Востока, но на Западе, где со времен античности считалось допустимым лицемерие и пренебрежение к той истине, что человек является живым и страдающим существом, таким-же, как все остальные существа, до того как он отделился от них благодаря второстепенным факторам, кто же иной, как не Руссо, донес до нас эту истину? "Я испытываю ужасное отвращение к государствам, которые господствуют над другими, - пишет Руссо в своем четвертом письме к Маль-зербу, - я ненавижу великих, я ненавижу их государство". Не применимо ли это заявление прежде всего к человеку, который возымел намерение господствовать над другими живыми существами и пользоваться особыми правами, предоставляя, таким образом, наименее достойным людям свободу поступать так же по отношению к другим людям и извлекать пользу из идеи, такой же бесчестной в этой частной форме, какой она уже была в своей общей форме? Возомнить себя существом извечно или хотя бы временно поставленным над другими, обращаться с людьми, как с вещами, либо из-за различия рас и культур, либо в результате завоевания, либо ради "высокой миссии", либо просто ради целесообразности, - это неискупимый грех, которому нет оправдания в цивилизованном обществе.
В жизни Руссо было мгновение, имевшее для него очень большое значение. Он вспоминает его на склоне лет, пишет о нем в своем последнем сочинении, к нему возвращается в мыслях во время одиноких прогулок. Что же это было? Он попросту пришел в себя после падения, вызвавшего глубокий обморок. Но ощущение того, что ты жив, есть, без сомнения, самое "драгоценное чувство" из всех, потому что оно так редко и так неопределенно. "Мне казалось, что я наполняю своим легким существованьем все воспринимаемые мною предметы... у меня не было никакого отчетливого ощущения своей личности... я чувствовал во всем своем существе дивное спокойствие и всякий раз, как вспоминаю о нем, не могу подыскать ничего равного ему среди всех изведанных мною наслаждений". С этим знаменитым отрывком из второй "Прогулки" перекликается отрывок из седьмой "Прогулки", разъясняющий эти слова: "Я испытываю неизъяснимые восторги, взлеты, растворяясь, так сказать, в системе живых существ, отождествляясь со всей природой".

В 60-е гг. во Франции структурализм оттеснил на второй план экзистенциализм. Он стал ведущим философским направлением во Франции, подобно тому как в Германии ведущим направлением становится философия франкфуртской школы.

Структурализмом называют комплекс направлений в гуманитарном познании, в которых ставится задача выявления структуры социальных образований. Струк­турализм формировался в определенной оппозиции к экзистенциализму, предла­гая определенную переориентацию: вместо субъективности, переживания, свобо­ды - объективность, научность, жесткая детерминация структурами.

Становление методов структурализма началось в 20-е гг. в лингвистике. Здесь определилось стремление выявить структуру языка, отвлекаясь от его разви­тия, от географических, исторических, социальных обстоятельств. Затем методы структурного анализа стали применяться в психологии и литературоведении. В 50-60-е гг. методы структурализма распространяются и на другие области культуры.

В 60-е гг. структурализм приобретает статус философского направления. Сле­дует, однако, отметить, что работы ведущих структуралистов - это в основном конкретно-научные исследования, сопровождающиеся философскими рассужде­ниями. Лидеры структурализма не были профессиональными философами. Клод Леви-Стросс (1908-1990) был этнологом, Мишель Фуко (1926-1984) - истори­ком культуры, Жак Лакан (1901-1981) - психоаналитиком, Ролан Барт (1915-1980) - литературоведом.

Леви-Стросс, профессор Коллеж де Франс, создатель концепции структурной антрологии, говорил о гармонии чувственного и рационального начал, утрачен­ной современной европейской цивилизацией, но сохранившейся в мифологии. Основная задача этнологии, по Леви-Строссу, - изучение перехода от природы к культуре. Здесь очень важно учитывать бессознательное; сознание существует на пересечении множества бессознательных структур человеческого духа, каждая из которых соответствует определенному уровню социальной реальности. Труды Леви-Стросса посвящены изучению культуры первобытных племен, их образа жизни, брачно-семейных отношений и методологии исследования. В книге «Сло­ва и вещи» (1960) Фуко предпринял попытку выявить бессознательные основы знания, общие для биологии, политэкономии и языкознания в Новое время. Ла­кан переосмысливает фрейдистский психоанализ при помощи методов структур­ной лингвистики. Барт исследует знаковые системы (например, в книге «Система моды», 1967).

Вычленение структурного аспекта в гуманитарном познании осуществляется, как правило, на некоторой знаковой системе. Характерная черта структурализ­ма - стремление за сознательным манипулированием образами, символами знаками обнаружить неосознаваемые глубинные структуры, скрытые механизмы зна­ковых систем. Структура в понимании структуралистов - не просто сочетание элементов объекта, доступное непосредственному созерцанию. Структура - это совокуп­ность скрытых отношений, выявляемая «силой абстракции» в ходе движения от явления к сущности. При этом происходит абстрагирование от субстратной спе­цифики элементов, в них учитываются только «реляционные» свойства, т. е. свой­ства, зависящие от их положения в системе, от отношений их с другими элемента­ми. Вычлененная таким образом абстрактная структура может быть исследована методами символической логики и математики (например, теории графов).

Выделяется уровень сознательного манипулирования знаками и уровень скры­тых, бессознательно применяемых правил (механизмов, закономерностей, струк­тур). «Вслед за физическими науками гуманитарные науки должны убедиться в том, что реальность их предмета исследования вовсе не ограничивается тем уров­нем, на котором ее воспринимает субъект». Сама действительность состоит из многих уровней, которые открываются исследователю в зависимости от его под­хода, от решаемых им задач, подобно тому как под микроскопом обнаруживаются разные картины объекта в зависимости от применяемой степени увеличения.

Возражая тем, кто считает, что гуманитарному познанию противопоказаны на­учные методы, Леви-Стросс отстаивает правомерность объективно-научного ис­следования «человеческой реальности». При этом он считает, что в научном по­знании существуют различные уровни, связанные с эмпирико-рациональными и интуитивными познавательными процедурами.

Свою философскую позицию Леви-Стросс называет «сверхрационализмом». Истинная реальность, считает он, никогда не дана субъекту в непосредственном опыте и постижима лишь путем моделирования бессознательных процессов. Со­знание существует на пересечении множества бессознательных структур челове­ческого духа, каждая из которых соответствует определенному уровню социаль­ной реальности.

Науки о культуре сталкиваются со специфическими трудностями: их объект - человеческая деятельность с ее свободными выборами, ценностями, целями, кото­рые как будто не укладываются в рамки объективных закономерностей. Но, с точки зрения структуралистов, человеческая свобода - иллюзия; в действительности же наше поведение жестко детерминировано глубинными структурами языка, куль­туры, подсознательного. Обнаружение этих структур позволяет отвлечься от субъ­ективности. В науке, искусстве, мифологии, религии структуралисты стремятся обнаружить эти структуры, глубинные закономерности.

Методологические принципы Леви-Стросса . Основные методологические прин­ципы структурализма заключаются в следующем. Первый принцип Леви-Стросс выражен в формуле: «Методологический примат отношений над элементами сис­темы». В этой связи он писал: «Ошибка традиционной социологии, как и традици­онной лингвистики, состоит в том, что она рассматривала элементы, а не отноше­ния между элементами».

Второй принцип: «Методологический примат синхронии над диахронией» (эта идея идет от Ф. де Соссюра). Для выявления структуры объекта нужно отвлечься от его развития и рассмотреть его различные части как существующие в один мо­мент (синхронически). И лишь после того, как будет выявлено устройство объек­та, можно исследовать его изменения в разные моменты времени (диахрониче­ски).

Третий методологический принцип: «Структура есть совокупность отноше­ний, инвариантных при некоторых преобразованиях».

В результате конкретно-научных исследований структуралисты пришли к вы­воду, что в различных областях человеческой деятельности имеется некоторое скрытое основание, направляющее и структурирующее кажущиеся хаотичными человеческие феномены.

В чем же заключается это основание? При ответе на этот вопрос Леви-Стросс отталкивается от идей Канта. У Канта формы чувственности и рассудка наклады­ваются на поступающие извне чувственные данные. У Леви-Стросса роль априор­ных форм играют структуры бессознательного. В отличие от подсознательного, представляющего собой особую форму памяти, «бессознательное всегда пусто, или, точнее, оно так же чуждо образам, как желудок чужд проходящей через него пище. Будучи органом специфической функции, оно ограничивается тем, что на­кладывает структурные закономерности... на... элементы, поступающие из других мест - импульсы, эмоции, представления, воспоминания». Эта функция «у всех людей осуществляется по одним и тем же законам и фактически сводится к сово­купности этих законов».

На сознательном уровне человек оперирует знаками, строя из них сообщения, тексты; он делает это, подчиняясь определенным правилам, которые при нормаль­ном пользовании знаковыми системами применяются автоматически, неосознан­но. Так, хорошо владеющий языком человек следует в своей речи грамматическим нормам, не думая о них и даже, может быть, не зная об их существовании. Тем бо­лее не знали о существовании бессознательных механизмов люди первобытных племен, погруженные в разнообразные знаковые системы, реализованные в ми­фах, ритуалах, тотемах и др.

Неосознаваемые закономерности, структуры психики, согласно Леви-Строс-су, являются общечеловеческими. Исследование знаковых систем дает возмож­ность выявления законов функционирования человеческой психики.

Таким образом, существуют независимые от человеческой воли структуры (со­циальные, мифические и лингвистические), и если изучать их научным методом, то человек в итоге «растворяется» в них. Человек - не хозяин своей собственной жизни; он движим бессознательными структурирующими силами.

В этой связи Фуко пишет: «Оказывается, что именно набор структур по сути потенциально создает человека; он, разумеется, может их обдумывать, описывать, но он уже не субъект, не суверенное сознание. Редукция человека к его окружаю­щим структурам, мне кажется, характеризует современную мысль». История не создается человеком, она развивается без его участия.

Применение методологии структурализма в конкретно-научных исследовани­ях позволило получить ряд новых результатов в понимании культуры.

Леви-Стросс, развивая так называемый этнологический структурализм (род­ственный структурализму в лингвистике), предложил новую типологию брачно-родственных отношений («Элементарные структуры родства», 1949), оригинальное решение проблемы тотемизма («Тотемизм сегодня», 1962), новую теорию пер­вобытного мышления, радикально отличающуюся от концепции Леви-Брюля («Дикарское мышление», 1962), структурно-семиотическое истолкование мифов (четырехтомная серия «Мифологичные», 1964-1971), структурно-семиотическое истолкование ритуальных масок («Путь масок», 1975) и др.

При анализе социального устройства, культурной и духовной жизни перво­бытных племен Леви-Стросс исходит из того, что процедуры заключения браков, терминология родства, тотемизм, ритуалы, мифы и т. д. - все это особого рода языки. Обычно и в первобытном, и в современном обществе такие феномены, как присвоение имен, поведение за столом и т. д. «тщательно соблюдаются каждым, хотя их происхождение и реальные функции не становятся объектом рефлексив­ного исследования». Нужно найти основу этих феноменов.

Лакан выдвинул тезис о сходстве (или аналогии) между структурами языка и механизма бессознательного. Все человеческие желания, все бессознательные фе­номены вписываются в языковые структуры. Это означает, что через структуры языка бессознательное можно сделать объектом научного познания, его можно структурировать и рационализировать.

Барт ставил перед собой задачу найти универсальную структурность, «социологику» в каждом продукте современной культуры: в структуре города, моды, средств массовой коммуникации и т. д. Он занимался изучением истории семио­тических практик различных социальных групп, иерархии языков, системы жан­ров в искусстве и их основ. Барт приходит к выводу, что язык не просто является орудием содержания мысли, а активно производит это содержание. Особое вни­мание Барт уделяет изучению литературы, прежде всего модернистской. При этом он доказывает, что литература не может находиться вне структур власти, вести не­зависимую от политики жизнь.

Заметное место в структурализме занимал Фуко. Известность ему принесли работы «Слова и вещи: археология гуманитарных наук» (1966), трехтомная «Ис­тория сексуальности» («Воля к знанию», 1976; «Пользование наслаждениями», «Забота о себе», 1984).

Анализируя роль языка в культуре, Фуко обращает внимание на то, что включе­ние человека в социальную жизнь происходит не только через обучение говорению: «Нельзя говорить что угодно и когда угодно». Фуко ставит задачу соотнесения язы­кового слоя культуры с социальным. «Языковость» и «социальность» связаны с «дискурсивным» и «недискурсивным» типами практики. Дискурсивная практи­ка черпает из недискурсивной материал, подлежащий структурированию и фор­мализации. Но, чтобы выявить уровень этого неявного знания, нужно провести огромную «деконструктивно-конструктивную» работу, критический разбор всех наук, теорий, понятий.

Фуко исследует развитие науки Нового времени, показывает изменения ее «бессознательного фундамента», «эпистем» («эпистемические структуры» дейст­вуют на бессознательном уровне и определяют разные области культуры и зна­ния) в разные периоды. Этот «фундамент» представляет собою определенную конфигурацию знаковых систем, определяющую в данный период возможность постановки научных проблем и их решения. Фуко выделяет три эпистемы - Воз­рождения, классического рационализма и современности. По мере перехода от одной эпистемы к другой роль языка в культуре изменяется вплоть до того, что в современной эпистеме язык становится самостоятельной силой. Но почему пе­рестраиваются знаковые конфигурации, происходит переход от одной эпистемы к другой - остается непонятным.

Большое внимание Фуко уделяет проблеме власти. Все, что связано с постиже­нием истины, на деле оказывается приспособленным для производства власти. Но сама власть, по Фуко, заинтересована в том, чтобы ее не было видно, она нуждается в маскирующем механизме. Власть может плодотворно работать лишь при усло­вии сокрытия ее основ; «природа этого сокрытия лежит в основе самих операций власти».

Раскрытие природы власти показывает, что власть имеет негативный (прояв­ляющийся в подавлении, принуждении) и позитивный характер. «Власть сильна лишь потому, что она продуцирует действие на уровне желания и познания». Раз­личные типы власти порождают и саму реальность, и объекты их познания, и «ри­туалы» их постижения. Отношения власти пронизывают все общественные струк­туры.

Современная власть, считает Фуко, имеет три основные функции: «всеподнадзорность», дисциплинирование и нормирование. Эти функции предполагают опре­деленные стратегии: управление индивидами (социальная физика), надзор за ни­ми (социальная оптика), процедуры их изоляции и перегруппировки (социальная физиология).

В традициях структурализма сформировалась теоретическая база феминистского движения. Истоки этого движения коренятся еще в конце XIX - начале XX в. В 1929 г. американская писательница Вирджиния Вульф утверждала: «Очевидно, что ценности, которыми руководствуются женщины, часто отличаются от ценностей, выработанных противоположным полом». Однако в обществе преобладают мужские ценности. К. Аллен, А. Бокстер, С. Гриффин (видные идеологи феминизма) утверждают, что в основе культуры до сих пор лежит «патриархатная» установка, взгляд на мир и действительность с позиции мужчины. Именно эта установка приводит к доминированию абстрактно-познавательной деятельно­сти, милитаризации общества, практике сексизма, т. е. угнетению по признаку по­ла. Что лежит за этими процессами?

Идеологи феминизма ищут структуры и механизмы, формирующие «патриархатную» установку. Они выделяют три момента.

♦ Разделение труда, при котором на женщину приходится воспроизведение лю­дей (рабочей силы) и условий по поддержанию жизни. Происходит «отодвига­ние» женщин в сферу домашнего хозяйства. Причем домашний труд не оцени­вается как социально значимый; в обществе не принято оплачивать этот труд, хотя, работая дома, женщина создает некоторую неучитываемую продукцию.

♦ Понимание женщины как объекта (со стороны мужского сознания). Для иллю­страции этого Ф. Партюрье приводит подборку цитат из произведений Ж. Батая, де Сада, А. Миллера: «Я использую женщину в соответствии с моей необ­ходимостью как пустую круглую коробку», «Состояние ее ума и сердца можно абсолютно не принимать во внимание», «Чувствуете ли вы жалость к цыплен­ку, которого едите, - нет вы об этом даже не думаете, то же и с женщиной», «Чтобы самому получать удовольствие, нет никакой необходимости давать удо­вольствие им» и т. д. Отношения между мужчиной и женщиной - отношения господина и раба.

♦ Отмечается, что процесс социализации, особенно в семье, происходит как ори­ентация на различные половые роли, причем особое внимание уделяется фор­мированию «мужской самости».

В результате этих процессов страдают оба пола. Феминисты предлагают про­грамму, которая должна кардинально изменить ситуацию. Нужно установить рав­ные экономические условия для женщин и мужчин, нужно изменить характер со­циализации в семье, сформировать «партнерскую» семью. Процесс социализации должен происходить таким образом, чтобы не было резкого разграничения между мужчинами и женщинами.

Радикальное крыло феминистского движения идет дальше. Барбара Эренрайх пишет: «Равноправие с мужчинами - прекрасная цель, и я буду бороться за право любой женщины заниматься теми же глупыми и скучными делами, за которые мужчинам хорошо платят и за которые их уважают. Но одной ассимиляции мало, как было написано на одной из феминистских теннисок: «Если ты думаешь, что равноправие - это цель, то твои стандарты слишком низки». Предлагается стать на «точку зрения» угнетенной группы, проанализировать и «вытеснить» гегемо­нию «мужского» сознания. Феминисты ратуют за то, чтобы «точка зрения» жен­щины звучала в литературе, искусстве, средствах массовой информации и. т. д. Это приведет к тому, что станет легче и мужчинам и женщинам, мир станет более добрым, более человечным.

Концепция феминизма вызывает различные реакции - от поддержки до осуж­дения. Ее сторонников иногда упрекают за «отступление от общепринятых норм морали», за то, что они стремятся разрушить «мужскую романтическую мечту», превратить женщину в машину и т. п. Но если признать, что имеют место разли­чия в мировосприятии и миропонимании между мужчиной и женщиной, то нель­зя препятствовать реализации установки на развитие «матриархатной» точки зре­ния и созданию партнерской семьи.

Оценивая в целом структурализм, нужно отметить, что выявление скрытых («абстрактных») структур - действительно важный момент в научном исследова­нии. Но при этом не следует преувеличивать значение этого момента.

Структуральный подход, предложенный мной более четверти века назад, часто оценивается моими англосаксонскими коллегами как «идеализм» или «ментализм». Меня даже заклеймили как гегельянца. Кое- кто из критиков обвинил меня в том, что я рассматриваю структуры мышления в качестве причины культуры, а иногда даже и смешиваю то и другое. Они также полагают, что я берусь за структуру человеческого разума, чтобы отыскать то, что они иронически называют "леви-стросовскими универсалиями". При таком положении дел, действительно, изучение контекстов культуры, в которых действует разум, представляло бы мало интереса. Но будь это так, зачем бы я стал антропологом, вместо того чтобы следовать философской карьере, в соответствии с моим академическим образованием? И почему в своих книгах я уделяю так много внимания наимельчайшим этнографическим деталям? Почему я стремлюсь точно идентифицировать познаваемые каждой общностью растения и животных; различные технические цели, для которых они предназначаются; а в случае если эти растения или животные съедобны, то как их готовят для употребления - то есть варят, тушат, варят на пару, пекут, жарят на решетке, жарят на сковороде или даже сушат или коптят? Годами я был окружен земными и небесными картами, позволившими мне проследить положение звезд и созвездий в различных широтах и в разные времена года; трактатами по геологии, географии и метеорологии; трудами по ботанике; книгами о млекопитающих и о птицах.

Причина этого очень проста: невозможно предпринять какое бы то ни было исследование, не собрав и не проверив сначала все данные. Как я часто отмечал, никакой общий принцип или дедуктивный процесс не позволяют нам предвосхитить случайные обстоятельства, образующие историю каждой человеческой группы, особенные черты окружающей ее среды или непредсказуемый способ, выбранный каждой из них для интерпретации отдельных исторических событий или аспектов естественной среды.

Кроме того, антропология - это эмпирическая наука. Каждая культура является уникальной ситуацией, которую можно описать и понять только ценой самого усердного внимания. Только такой испытующий взгляд обнаруживает не одни лишь факты, но также критерии, варьирующие от культуры к культуре, в соответствии с чем каждая наделяет значением определенных животных или определенные растительные виды, минералы, небесные тела и другие природные феномены, чтобы из конечного набора данных построить логическую систему. Эмпирическое изучение позволяет подступить к структуре. Ибо даже если одни и те же элементы удерживаются и здесь и там, опыт доказывает, что эти идентичные элементы могут быть отнесены на счет разных причин; и наоборот, различные элементы порой выполняют одинаковую функцию. Каждая культура складывается на небольшом числе отличительных черт своего окружения, но нельзя предсказать, каковы же они либо для какой цели будут взяты. Кроме того, настолько богат и разнообразен сырой материал, предлагаемый окружением для наблюдения и размышления, что ум способен постичь лишь частицу этого. Ум может воспользоваться ею для разработки какой-либо системы в безграничном ряду других мыслимых систем; ничто не предопределяет привилегированной судьбы для одной из них.

Таким образом, вначале мы натыкаемся на фактор произвольности, откуда проистекают трудности, которые один лишь опыт способен разрешить. Тем не менее хотя выбор элементов может оказаться произвольным, они становятся организованными в систему, и связи между ними образуют целое. В "Неприрученной мысли" я писал, что "принцип, лежащий в основе классификации, никогда не может быть постулирован заранее; его можно лишь открыть a posteriori путем этнографического наблюдения - иначе говоря, опытным путем". Связность всякой системы классификации строго зависит от ограничителей, специфичных для функционирования человеческого ума. Эти ограничители детерминируют формирование символов и объясняют их оппозицию и способ их связи.

Следовательно, этнографическое наблюдение не понуждает нас выбирать из двух гипотез: либо пассивно сформированный внешними влияниями пластичный ум, либо универсальные психологические законы, повсеместно дающие начало, побуждающие одинаковые качества и действующие вне зависимости от истории и от специфики окружения. Скорее то, что мы наблюдаем и стараемся описать, представляет собой попытку реализовать нечто вроде компромисса между определенными историческими тенденциями и специфическими характеристиками среды, с одной стороны, а с другой - ментальными требованиями, которые в каждом ареале являются продолжением прежних требований такого же вида. Приспосабливаясь друг к другу, эти два порядка реальности смешиваются, создавая таким образом значимое целое.

В такой концепции нет ничего гегельянского. Вместо того чтобы прибывать ниоткуда, по разумению философа, который, вероятно, совершил бы беглый обзор, ограниченный небольшой частью глобуса и несколькими столетиями истории идей, эти ограничители человеческого ума обнаруживаются путем индуктивного процесса. Мы в состоянии достичь их только терпеливым рассмотрением того, как они отражаются, сходными либо несходными способами, в идеологии дюжин или даже сотен обществ. Кроме того, мы не расцениваем эти ограничители в качестве обретенных сразу и для всех и не берем их как ключ, который психоаналитическим образом позволит нам впредь отпереть все запоры. Вместо того мы ведомы лингвистами: они хорошо осознают, что в мире грамматики можно выявить общие свойства, и надеются, что в состоянии обнаружить языковые универсалии. Но лингвисты при этом знают, что логическая система, образованная такими универсалиями, будет гораздо беднее, чем любая частная грамматика, и никогда не сможет ее заместить. Они также знают, что изучать язык вообще и отдельные существовавшие либо доныне существующие языки - дело бесконечное и что конечный набор правил никогда не исчерпает общих свойств этих языков. Когда универсалии будут постигнуты, они выступят в качестве открытых структур: всегда можно будет пополнить, расширить либо скорректировать прежние определения.

Итак, в социальной жизни одновременно действуют два вида детерминизма; и неудивительно, что, поскольку они различны по природе, каждый из них, с точки зрения другого, может показаться произвольным. За каждой идеологической конструкцией встают более старые конструкции. И они отдаются эхом во времени, назад к гипотетическому моменту, когда сотни тысяч, а может, и более лет тому назад человечество, запинаясь, придумало и выразило свои первые мифы. И также верно, что на каждой стадии этого сложного процесса всякая идеологическая конструкция видоизменяется под действием преобладающих технологических и экономических обстоятельств; они искажают, деформируют ее по нескольким направлениям. Никакой общий механизм, который, возможно, лежит в основе тех различных способов, какими человеческий разум действует в различных обществах, на разных этапах исторического развития, не работает в вакууме. Эти ментальные зубчатые колеса должны сцепливаться с другими механизмами; наблюдение никогда не обнаруживает отдельного действия частей целостного механизма; мы можем подтвердить лишь результаты их взаимодействия.

Эти взгляды, отнюдь не являющиеся философскими, внушены нам строжайшим этнографическим рассмотрением всякой частной проблемы. Я попытаюсь проиллюстрировать эту практику примерами, взятыми из мифологического анализа, с которым имею дело в течение двадцати лет.

Индейцы хейлтсук, или белла-белла, тесно связаны со своими южными соседями на побережье Британской Колумбии - квакиютль. В обеих группах рассказывают историю о ребенке - мальчике или девочке, - похищаемом сверхъестественным каннибалом, обычно женщиной, называемым у белла-белла Kawaka, а у квакиютль - Dzonokwa. Как и в истории квакиютль, белла-белла поясняют, что ребенку удается спастись; людоедку убивают либо обращают в бегство. Ее значительное богатство попадает к отцу героя или героини, и он раздает его. Так объясняется происхождение потлача.

Иногда версии белла-белла отличаются от версий квакиютль любопытным инцидентом. Сверхъестественный помощник наставляет девочку или мальчика, каким образом избавиться от людоедки: когда людоедка, по своему обыкновению, при низшей точке отлива идет собирать моллюсков, ребенку следует набрать сифонов - эту часть моллюсков людоедка не ест, она их выбрасывает; ребенку надо положить эти органы себе на кончики пальцев и смахнуть их на людоедку, которая будет так напугана, что упадет обратно в пучину и погибнет.

Отчего бы могучей людоедке испугаться чего-то настолько безвредного и незначащего, как сифоны моллюсков - этих мягких маленьких стерженьков, посредством которых моллюски вбирают и выпускают воду? (Эти сифоны также весьма удобны, чтобы держать устрицу, сваренную на пару, погружая ее в растопленное масло, - знаменитое фирменное блюдо ресторана около площади Таймc, где я жил в Нью-Йорке.) Мифы белла-белла не содержат этого момента. Чтобы решить проблему, мы должны применить непременное правило структурального анализа: когда версия мифа содержит деталь, кажущуюся аномальной, следует спросить себя, не противоречит ли эта версия другой, которая обычно отстоит от нее не так далеко.

Термины отклоняющаяся и нормальная здесь следует понимать относительно. Версия, выбранная для соотнесения, будет называться «прямой», и относительно нее другие окажутся «инвертированными». Но в равной мере можно было бы проследовать в другом направлении, за исключением определенных случаев (примеры предоставлены в моих выпусках "Науки мифологий"), тде трансформация может происходить только в определенном направлении. В данном случае «прямую» версию легко локализовать. Она обнаруживается среди чилкотин, живущих в части, удаленной от моря, к востоку от гор побережья. Но они были хорошо знакомы с белла-белла и Часто навещали их по ту сторону гор. Несомненно, их языки различались, язык чилкотин принадлежит семейству атапасков. Во всем остальном чилкотин были сходны с племенами побережья, от которых они заимствовали многие черты своей социальной организации.

Что мы узнаем из мифа чилкотин? В нем говорится, что младенец-мальчик, все время плачущий (подобно маленькой девочке в одной из версий белла-белла), похищается Совой, могучим колдуном. Он хорошо обращается с мальчиком, и тот растет, довольный своей участью. Когда спустя годы друзья и родители открывают его пристанище, он отказывается следовать за ними. Наконец его удалось убедить. Когда же Сова отправляется в погоню за маленьким отрядом, мальчик пугает его, надев на пальцы себе рога горного козла и размахивая ими, как клешнями. Он забрал с собой все раковины dentalia (маленькие белые одностворчатые моллюски, выглядящие как крошечные слоновые бивни), единственным обладателем которых до этого времени был Сова.

Именно таким образом индейцы обрели эти раковины, являющиеся наиболее драгоценным из того, чем они владеют.

Поскольку остальная часть мифа чилкотин не относится к рассмотрению нашей темы, я опущу ее, а заодно и версии белла-кула, говорящих на языке сэлиш, соседей как белла-белла, так и чилкотин. В этих версиях сохраняется случай с рогами горного козла и трансформируется миф белла-белла, придавая людоедке, которую белла-белла называют Сниник, характеристики, строго противоположные тем, какими наделен этот персонаж у белла-белла и у квакиютль. Именно под таким особым углом зрения и следует анализировать эти версии.

Давайте ограничимся мифами белла-белла и чилкотин, потому что они организованы одинаково и инвертированы только соответствующие коннотации, приписываемые каждому элементу. Плачущий мальчик у чилкотин, плачущая девочка в более разработанной версии белла-белла похищается сверхъестественным существом: в одном случае людоедкой в человеческом облике, в другом - благожелательным колдуном в облике птицы. Чтобы избавиться от похитителя, герой или героиня прибегают к одной и той же стратегии: они прилаживают себе на пальцы искусственные когти. Но эти когти суть либо рога козла, либо сифоны моллюска - иначе говоря, либо нечто твердое и наносящее вред, исходящее с суши, либо нечто мягкое и безвредное, исходящее с моря. В результате у чилкотин Сова падает в воду и не тонет, тогда как у белла-белла людоедка падает на скалы и погибает. Итак, рога и сифоны суть средства, ведущие к цели. Но в чем именно состоит эта цель? Герой или героиня становятся первыми обладателями либо раковин dentalia, либо богатств, принадлежащих людоедке. Теперь все мифологические и ритуальные данные, которыми мы располагаем относительно этой Kawaka или Dzonokwa, как ее называют квакиютль, свидетельствуют, что все ее богатства исходят с суши, поскольку они состоят из медных пластинок, мехов, обработанных шкур и сушеного мяса. В других мифах белла-белла и квакиютль та же самая людоедка - обитательница суши, жительница лесов и гор - не ловит рыбу, а постоянно крадет лососей у индейцев.

Таким образом, каждый миф объясняет, каким образом определенная цель была достигнута столь же определенными средствами. И поскольку мы рассматриваем два мифа, в каждом из них имеется отличительное средство и отличительная цель. Примечательно, что одно из средств оказывается близким воде (сифоны моллюсков), а другое - земле (рога козла). Первое ведет к цели (богатства людоедки), имеющей отношение к суше, а второе - к цели (раковины dentalia), имеющей морской характер. В итоге "водное средство", так сказать, ведет к "цели суши"; и наоборот, "средство суши" - к "водной цели".

Кроме того, возникают дополнительные связи между средством из одного мифа и целью или результатом из другого. Сифон моллюска, средство в мифе белла-белла, и раковины dentalia, цель в мифе чилкотин, имеют, как очевидно, нечто общее, и то и другое идет от моря. Однако этому противостоит та роль, которая им отведена в туземной культуре: для чилкотин раковины dentalia - далеко не самое драгоценное из того, что может предложить море; а миф белла-белла не придает никакой ценности сифонам моллюсков даже как пище, поскольку людоедка выбрасывает их, не поедая.

Ну, а как обстоит дело с рогами горного козла, средством в мифе чилкотин, и земными богатствами людоедки, обретение которых является результатом в мифе белла-белла? В отличие от морских раковин и то и другое принадлежит миру суши. Козлиные рога, однако, непригодны в пищу, служат для изготовления церемониальных предметов - тех изумительно обработанных и скульптурно украшенных ложек, которыми мы восхищаемся в музеях. Это произведения искусства и эмблематические объекты; они являются богатством. Кроме того, не будучи съедобными, ложки, как и сифон моллюска, представляют собой удобное средство (культурное, а не природное) донести пищу до рта едока. Если все же, несмотря на общее происхождение, средство из одного мифа и результат из другого мифа противопоставлены, то устанавливается параллель между результатом из первого мифа и средством из второго, которые также имеют общее происхождение (с суши, а не с моря), как раз противоположное.

Я всего лишь очертил диалектическую связь между двумя мифами соседних племен - эту схему легко можно обогатить и отточить. Однако этого достаточно, чтобы продемонстрировать, что существуют правила, позволяющие трансформировать один миф в другой, и что эти сложные правила все же внятны. Откуда происходят эти правила? Мы не изобретаем их по ходу анализа. Они, так сказать, выделены из мифов. Будучи сформулированы исследователем, они выходят на поверхность как видимое проявление законов, управляющих ходом мысли людей, когда они слышат, как их соседи излагают один из своих мифов. Слушатели могут заимствовать миф, но не без деформирования его посредством не контролируемых ими ментальных операций. Они присвоят его, чтобы не чувствовать себя хуже, при этом ремоделируя его, сознательно или бессознательно, пока он не станет их собственным.

Такие манипуляции происходят не наобум. Инвентаризация американской мифологии(1), чем я был занят в течение многих лет, явно показывает, что различные мифы проистекают из трансформации, подчиненной определенным правилам симметрии и инверсии: мифы отражают друг друга по осям, список которых можно составить. Для объяснения этого феномена следует принять заключение, что ментальные операции подчиняются законам, сходным с теми, что действуют в физическом мире. Эти ограничители, удерживающие идеологические конструкции внутри некоего изоморфизма, где возможны лишь определенные виды трансформации, служат примером первого упомянутого мной типа детерминизма.

Однако это лишь половина истории: без ответа остаются другие вопросы. Если мы решаем избрать миф чилкотин в качестве отсчета, то следует поинтересоваться, почему этим индейцам потребовалось объяснять происхождение раковин dentalia и почему они сделали это таким причудливым образом, придавая им земное, а не океаническое происхождение? Предполагая также, что некая необходимость потребовала от белла-белла изменить образ рогов горного козла, употребленных как когти, нужно понять, почему им пришлось из многих объектов своей природной среды, которые могли бы выполнить ту же самую функцию, выбрать сифоны моллюска? Почему, наконец, белла-белла оказались незаинтересованными происхождением раковин dentalia, направив все свое внимание на другой вид богатств? Эти вопросы обязывают нас обратиться ко второму типу детерминизма, который вносит внешние ограничители, опирающиеся на идеологию. Но ни характеристики природной среды, ни образ жизни, ни даже социальные и политические обстоятельства не были совершенно одинаковыми у племен внутренней части материка и племен побережья.

Раковины dentalia высоко ценились у племен внутренней части, восточных соседей чилкотин, принадлежащих языковой ветви сэлищ. Они получали эти раковины от чилкотин и поэтому называли тех "люди dentalia" (Teit, 1909, р. 759). Следовательно, чтобы защитить свою монополию и придать ей больше престижа в глазах своих соседей, чилкотин были прямо заинтересованы в том, чтобы заставить других поверить, что они обладают неистощимым количеством раковин dentalia, появившихся на их территории в результате сверхъестественных событий, особо благоприятных для них.

Следуя этому, они скрыли совершенно иную реальность: фактически чилкотин получали раковины dentalia посредством торговли, через горные тропы, с племенами побережья, которые только и имели прямой доступ к продуктам моря. Согласно старинным сообщениям, эти племена побережья находились в дружеских отношениях с чилкотин, с которыми никогда не воевали, "поскольку они редко отваживались далеко уходить от своего родного дома на морском берегу либо на речном плесе и, кажется, испытывали благоговейный страх, вступая в запретную и неведомую горную твердыню" (Teit, 1909, р.761). Действительно, сэлиш внутренней части, как и племена томпсон и кер- д-ален, в отличие от чилкотин, не были в курсе фактического источника раковин dentalia; у них была серия мифов, которая является одновременно симметричной и инвертированной формой мифов, принадлежащих поставщикам этих раковин. Они рассказывают, что в старину раковины dentalia существовали на их территории и что вслед за определенными событиями они исчезли, так что в настоящее время индейцы могут получить эти драгоценные объекты только посредством торговли.

Совершенно иная ситуация сложилась относительно продуктов и суши, и моря у племен побережья. Для них продукты моря принадлежали технологической и экономической деятельности: рыболовство или сбор раковин были обычным занятием индейцев побережья, которые сами ели эти продукты либо продавали их чилкотин. Как сказали бы мои коллеги-неомарксисты, эти блага были неотъемлемой частью их практики. С другой стороны, индейцы побережья расплачивались дарами моря за продукты суши, поступающие с тех гор, куда они не осмеливались отправиться и обитатели которых навещали их для того, чтобы обменять продукты суши на продукты моря. Эти инверсивные связи представляют собой формальную аналогию тем, которые обнаружены нами между соответствующими мифами на идеологическом уровне: то есть тот факт, что в мифах средство, связанное с землей, ведет к результату, связанному с морем; тогда как во втором случае - как раз другой кружной путь. Теперь становится понятным, почему племенам побережья не требовалось «мифологизировать» морские раковины - те принадлежали их практике; и также почему (если мифологическая трансформация, как это часто бывает, принимает форму хиазмы(2)) сдвиг морского элемента из категории результата в категорию средства может соответствующим образом быть достигнут путем замены сифонов моллюсков на раковины dentalia. Относительно друг друга они находятся в одинаковой двояко инвертированной связи, преобладающей между соответствующими экологиями двух типов народов.

Рассмотрим сначала рога горного козла. Их острый конец - круто загнутый и в этом смысле выпуклый - делает их опасным оружием; тогда как вогнутое и полое основание позволяет вырезать из них ложки и тем самым превращает их в составную часть богатства. Наоборот, раковины dentalia считаются богатством именно благодаря своей выпуклой твердой внешней оболочке. Что касается внутреннего содержимого этих одностворчатых, то оно представляет собой незначительный моллюск, непригодный в пищу. Таким образом, во всех этих связях раковины dentalia противопоставлены сифонам моллюска - полым мягким трубочкам, внутренним придаткам двустворчатых, играющих большую роль в рационе населения побережья. Однако миф белла-белла отрицает какую бы то ни было пищевую ценность сифонов моллюсков, оказывающихся (что парадоксально) органами, обращающими на себя внимание, но не представляющими практического интереса. Итак, они легко могут быть «мифологизированы» по причине, противоположной той, что приводит людей внутренней части к объяснению происхождения раковин dentalia: высоко ценят, но не имеют их; у людей побережья есть моллюски, но их сифоны особенно не ценятся.

Разум не может оставаться пассивным, сталкиваясь с технологическими и экономическими условиями, связанными с природным окружением. Он не просто отражает эти условия; он реагирует на них и претворяет их в логическую систему. К тому же разум не только реагирует непосредственно на окружающие условия, но также отдает себе отчет в том, что существуют различные природные среды, на которые обитатели их реагируют по-своему. Все эти среды интегрируются в идеологические системы, которые послушны другим - ментальным ограничителям, заставляющим группы с различными взглядами следовать одной и той же схеме развития. Два примера позволят мне продемонстрировать эту идею.

Первый из того же ареала, что и прежние: индейцы сичельт, языковая группа сэлиш, расселенные к северу от дельты реки Фрейзер. Эти индейцы странным образом искажают миф, распространенный на западе от Скалистых гор - от бассейна Колумбии до бассейна Фрейзер. В своей обычной форме это миф о Трикстере, убеждающем своего сына или внука взобраться на дерево, чтобы добыть перья птиц, гнездящихся на верхушке. С помощью магического средства он заставляет дерево расти, так что герой не может спуститься и в итоге оказывается заброшенным в небесный мир. После множества приключений ему удается вернуться на землю, где Трикстер принял физический облик героя, чтобы обольстить его жен. В отместку герой подстраивает падение своего злого родителя в реку, течение которой выносит его к морю, где эгоистичные сверхъестественные женщины держат взаперти лососей. Эти женщины спасают тонущего Трикстера и приглашают его к себе. А тот хитростью разрушает их запруду и освобождает рыбу. С этого времени лососи свободно путешествуют и ежегодно поднимаются по рекам, где индейцы ловят и едят их.

Тот факт, что лососей ловят во время их ежегодного нереста, когда они возвращаются из океана и поднимаются по рекам, чтобы отметать икру в пресной воде, несомненно порожден опытом. С этой точки зрения миф отражает объективные условия, жизненно важные для туземной экономики, объяснить которые и призван миф. Но сичельт рассказывают эту историю по-другому. Отец падает в воду на заходе солнца при неизвестных обстоятельствах; женщина спасает его и отправляет назад домой. Он желает отомстить своему сыну, которого считает причиной своего несчастья, и отправляет юношу в небесный мир с помощью такого же магического средства, как и в других версиях. На небе герой встречает двух старух, которым он открывает, что вблизи их жилища река изобилует лососем. В знак благодарности за это они помогают юноше вернуться на землю.

Следовательно, в версии сичельт утопление Трикстера и затем спасение его женщиной, живущей вниз по течению, замещает первую цепочку других версий; поэтому эпизод с утоплением уже не имеет значения. Напротив, эпизод с лососями отнесен к приключениям в небесном мире; и эта небесная цепочка идет вслед за акватической цепочкой, а не перед ней. Наконец, на небе вопрос стоит уже не об освобождении рыб, а лишь об открытии того, что они там имеются.

Как же объяснить все эти отклонения? Можно представить, что сичельт попытались повторить историю, впервые услышанную ими от соседей - индейцев томпсон, имевших полную, детализированную версию мифа; не поняв ее, сичельт всю ее перепутали. Такая теория не учитывала бы решающего факта: сичельт жили в географическом ареале, отличном от ареала своих соседей, проживавших дальше в глубь континента; на их территории невозможно было ловить лососей, так как там не было рек, пригодных для нереста лосося. Для рыбной ловли сичельт приходилось пробираться через племена сцилис в среднем течении реки Гаррисон - такие вторжения порой вели к кровавым конфликтам.

Поскольку у сичельт не было лососей, они и не могли приписать их освобождение одному из своих культурных героев; либо, если бы они это сделали, такое освобождение могло бы произойти не на земле, а на небе, в воображаемом мире, где опыт не требуется. Такой сдвиг делает эпизод с освобождением лишенным значения: сичельт не задавались вопросом, как лососи освободились, чтобы подниматься по рекам, - феномен, противоречащий местному опыту; поскольку в их владениях не было лососей, сичельт (в отличие от их соседей) предпочитали скорее приписывать им метафизическое местопребывание, чем допускать для них в действительности экологически более низкое положение.

Если местная экология влечет изменение в какой-либо части истории, то ментальные ограничители требуют, чтобы и другие ее части были соответственно изменены. Итак, рассказ принимает странный оборот: сын мстит без видимой причины за преследование, не имевшее места; отец посещает обитательниц моря, не освобождая лососей; открытие сыном лососей на небе замещает освобождение их отцом в океане и т. д.

Имеется и другой урок из прежнего примера. Если бы между техно-экономической инфраструктурой и идеологией преобладала простая односторонняя связь, как между причиной и действием, то можно было бы ожидать, что мифы сичельт объясняют, почему на их территории нет лососей или почему, когда-то обладая ими, они их утратили к выгоде своих соседей; либо они могли бы и вовсе не иметь мифа о лососях. В действительности же обнаруживается совершенно иное: отсутствующие лососи делаются мифом наличествующими - и таким образом проводится идея, что, хотя лососи где-то присутствуют, они тем не менее отсутствуют именно там, где им следует быть. Мифологическая модель, противоречащая опыту, не только не исчезает, она даже не претерпевает изменение, которое позволило бы приблизить ее к опыту. Она продолжает жить своей жизнью, и всякая трансформация ее удовлетворяет не ограничителям опыта, а ментальным ограничителям, полностью независимым от первых. В нашем случае ось с полюсами суши и моря - единственно «истинная» ось - с точки зрения окружающей среды, как и техно-экономической деятельности - колеблется от горизонтальной к вертикальной. Полюс моря становится полюсом неба; полюс суши коннотирует низкое, а не высокое; эмпирическая ось становится воображаемой. Сдвиг влечет за собой другие сдвиги, не имеющие какой-либо постижимой связи с реальностью, но являющиеся результатом формальной необходимости.

Таким образом, миф сичельт впечатляюще иллюстрирует два вида влияния на мифологическое мышление, чему имеется и много других примеров. Ограничусь одним особенно ярким примером, поскольку проблема, подобная той, что мною обсуждена, в другом экологическом и культурном контексте толкуется таким же образом.

Для народов, относящихся к лингвистической семье алгонкин, живших в канадской экологической зоне, дикобраз был реальным животным. Они неутомимо охотились на него ради его мяса, к которому имели пристрастие, а также ради его иголок, использовавшихся женщинами при вышивании. Дикобраз также играл заметную роль в мифологии. В одном мифе говорится о двух девушках, которые, отправившись пешком в отдаленную деревню, находят дикобраза, устроившего себе гнездо на поваленном дереве. Одна из девушек выдергивает иглы у бедного животного и отбрасывает их. Животное, испытывающее муки, магически вызывает вьюгу, и девушки погибают от холода. В другом мифе героинями выступают две одинокие сестры. Однажды, скитаясь далеко от дома, они находят дикобраза, устроившего себе гнездо на поваленном дереве, и одна из девушек оказывается настолько глупой, что садится на спину грызуна, так что все его иглы втыкаются в ее зад. В течение долгого времени ей не удается оправиться от ран.

В настоящее время арапахо - также входящие в лингвистическую семью алгонкин - делают из дикобраза героя совершенно иной истории. Согласно ей, братья Солнце и Луна спорят о типе жены, на какой каждый из них хотел бы жениться: что лучше - лягушка или человеческая девушка? Луна, предпочитающий последнюю, превращается в дикобраза, чтобы соблазнить индейскую девушку. Та столь алчет иголок, что взбирается все выше и выше на дерево, на котором якобы находится убежище дикобраза. Благодаря этой уловке дикобразу удается завлечь девушку в небесный мир, где Луна вновь обретает свой человеческий облик и женится на ней.

Что же нам делать с различиями между этими историями, которые, за исключением дикобраза в обеих, кажется, не имеют ничего общего? Широко распространенный в канадской экологической зоне, дикобраз редко встречался (если не совсем отсутствовал) на плато, куда арапахо переселились несколько веков назад. В новой среде они не могли охотиться на дикобраза, и, чтобы получить иголки, им надо было торговать с северными племенами либо предпринимать охотничьи экспедиции на чужую территорию. Представляется, что эти два условия оказали воздействие как на технологический и экономический уровни, так и на мифологический уровень. Изделия, выполненные арапахо с применением иголок, считаются лучшими в. Северной Америке, и их искусство было глубоко пропитано мистикой, которой едва ли где-либо может найтись равная. Для арапахо отделка иголками была ритуальной деятельностью; их женщины не брались за такого вида работу без поста и молитвы, в надежде на сверхъестественную помощь, которую они считали существенной для успеха дела. Что касается мифологии арапахо, то мы только что видели, что она радикально меняет характеристики дикобраза. Из магического животного, обитателя земли, хозяина холода и снега, он становится - как в соседних племенах - животным обличием сверхъестественного существа, антропоморф- ного, небесного обитателя, ответственного за биологическую периодичность, а не за периодичность метеорологическую и физическую. Миф действительно уточняет, что жена Луны становится первой из женщин, которой свойственно иметь менструации регулярно, каждый месяц, а будучи беременной - разрешаться после установленного промежутка времени.

Поэтому, когда мы перемещаемся от северных алгонкин к арапахо, эмпирическая ось - горизонтальная, соединяющая близкое и далекое, - смещается на воображаемую ось - вертикальную, соединяющую небо и землю. Это точно такая же трансформация, какую мы наблюдали у сэлиш: она происходит, когда животное, значимое как технологически, так и экономически, в конкретной географической ситуации утрачивается. К тому же, как у сэлиш, следуют и другие трансформации, детерминированные не извне, а изнутри. Как только мы поймем, что, несмотря на их различный источник, эти трансформации взаимосвязаны, что структурально они являются частью одного и того же набора, становится ясным, что две истории в действительности являются одной и той же и что отчетливые правила позволяют обращение одной в другую.

В одном случае две женщины являются сестрами, они принадлежат к разным зоологическим видам - человеку и земноводному. Сестры движутся в горизонтальном плане от близкого к далекому, тогда как две другие женщины движутся в вертикальном плане от низкого к высокому. Вместо того чтобы, подобно первой героине, вырывать иголки дикобраза, вторая героиня вырывается из своей деревни, так сказать, иглами, которых она жаждет. Одна девушка безрассудно выкидывает иголки; другая жаждет их как драгоценных предметов. В первой группе историй дикобраз гнездится на мертвом дереве, упавшем на землю, тогда как во второй - то же животное взбирается по бесконечно растущему дереву. И если первый дикобраз замедляет путешествие сестер, то второй хитростью заставляет героиню взбираться вверх все быстрее и быстрее. Одна девушка гнет спину перед дикобразом; другая вытягивается, пытаясь ухватить его. Первый дикобраз агрессивен; второй - соблазнитель. В то время как первый терзает ее сзади, последний дефлорирует, то есть «пронзает» ее спереди.

Рассмотренное порознь, ни одно из этих изменений нельзя отнести на счет особенностей природной среды; все вместе они проистекают из логической необходимости, связывающей каждого из них с другими в сериях операций. Если животное, столь значимое для технологии и экономики, как дикобраз, утрачивается в новом окружении, оно может сохранить свою роль только в другом мире. В результате низкое становится высоким, горизонтальное - вертикальным, внутреннее - внешним и так далее. Потребность когерентности оказывается настолько сильной, что для сохранения неизменной структуры связей люди предпочитают скорее исказить образ своего окружения, чем признать, что связи с актуальным окружением изменились.

Все эти примеры показывают, каким образом выражаются упомянутые мной два вида детерминизма: один - возложенный на мифологическое мышление ограничителями, неотъемлемыми от связи с особенным окружением; другой - выведенный из устойчивых ментальных ограничителей, независимых от окружения. Такое взаимодействие было бы трудно понять, если бы человеческие связи с окружением и с ограничителями, внутренне присущими уму, возникали из непреодолимо раздельных порядков. Впору рассмотреть эти ментальные ограничители, всеобъемлющее влияние которых склоняет к допущению, что они имеют природную основу. Если же нет, то мы рискуем попасть в ловушку старого философского дуализма. Стремление определять биологическую природу человека на языке анатомии и физиологии никоим образом не меняет того факта, что его телесная природа является также средой, в которой люди осуществляют свои способности; эта органическая среда настолько тесно привязана к физической среде, что человек постигает вторую только через посредство первой. Итак, должно существовать определенное подобие между чувственными данными и их обработкой в мозгу - средствами этого постижения - и самим физическим миром.

Суть того, что я стараюсь определить, можно проиллюстрировать, обратившись к различению в лингвистике между «этическим» и «эми-ческим» уровнями. Эти удобные термины, образованные от phonetic и phonemic, обозначают два взаимно дополнительных подхода к лингвистическим звукам: либо как они воспринимаются (или, скорее, считается, что воспринимаются) ухом, даже и с помощью акустических средств, либо как они обнаруживаются после того, как они описаны и проанализированы, продвигаясь от сырого акустического материала вглубь к его образующим единицам. Антрополог, следуя лингвисту, стремится возвести эмпирические идеологии ко взаимодействию бинарных оппозиций и к правилам трансформации.

При том, что такое различение, возможно, существующее на деле, удобно, было бы ошибочным слишком далеко проталкивать его и предоставлять ему объективный статус. Работа русского нейро-психолога А. Р. Лурии (1976)(3) с успехом доводит до нашего сознания то, что артикулированный язык построен не из звуков. Он показал, что церебральные механизмы, ответственные за восприятие шумов и музыкальных звуков, совершенно отличны от тех, что позволяют нам воспринять так называемые звуки языка; и что поражение левой височной доли разрушает способность к анализу фонем, но оставляет нетронутым музыкальный слух. Для объяснения этого явного парадокса приходится признать, что мозг, при лингвистическом внимании, выделяет не звуки, но отличительные черты. Более того, таковые черты являются и логическими, и эмпирическими, ведь их записали на экране акустическими аппаратами, которые невозможно заподозрить в каком-либо ментализме либо идеализме. Следовательно, только действительно «этический» уровень является «эмическим» уровнем.

Современные исследования механизмов зрения подсказывают подобные же выводы. Глаз не просто фотографирует объекты: он кодирует их отличительные характеристики. Они состоят не в тех качествах, что мы приписываем окружающим нас вещам, но в совокупности связей. У млекопитающих специализированные клетки коры головного мозга выполняют своего рода структуральный анализ, который у других семейств животных уже предпринимается и даже завершается клетками сетчатки и ганглиев. Каждая клетка - сетчатки, ганглиев или мозга - отвечает лишь на стимулы определенного типа: на контраст между движением и неподвижностью; на присутствие либо отсутствие цвета; изменения в светлотности; на предметы, очертания которых позитивно или негативно искажены; на направление движения - прямо или вкось, справа налево или наоборот, горизонтальное или вертикальное; и т. д. Получив всю эту информацию, ум, так сказать, воссоздает объекты, которые не были в действительности восприняты как таковые. Аналитическая функция сетчатки преобладает главным образом у видов, не имеющих коры головного мозга, таких, как лягушка; но то же можно сказать о белке. А среди более высоких млекопитающих, у которых аналитическую функцию в основном берет на себя мозг, клетки коры только собирают те операции, что уже отмечены органами чувств. Есть все основания полагать, что механизм кодирования и декодирования, передающий поступающие данные посредством нескольких модуляторов, вписанных в нервную систему в форме бинарных оппозиций, имеется также и у человека. Следовательно, непосредственные данные сенсорного восприятия не являются сырым материалом - «этической» реальностью, которой, строго говоря, не существует; с самого начала они суть различительные абстракции реальности и таким образом принадлежат к «эмическому» уровню.

Если мы будем настаивать на привязке к различению «этический» / «эмический», нам придется поменять значения, наиболее часто придаваемые этим терминам. «Этический» уровень принимается в качестве единственной реальности авторами, воспитанными в духе механистического материализма и сенсуалистической философии, и он сводится к ненадолго появляющемуся, случайному изображению - тому, что мы назвали бы артефактом. С другой стороны, как раз на «эмическом» уровне и работа восприятия, и наиболее интеллектуальная деятельность ума могут повстречаться и, смешиваясь, могут выразить свою общую подчиненность природе самой реальности. Структуральные аранжировки не являются чистым продуктом ментальных операций; органы чувств также функционируют структурально; и вне нас есть аналогичные структуры в атомах, молекулах, клетках и в организмах. Поскольку эти структуры, одновременно внутренние и внешние, нельзя постичь на «этическом» уровне, то из этого следует, что природа вещей является «эмической», а не «этической» и что единственно «эмический» подход подводит нас к ней ближе. Когда ум обрабатывает те эмпирические данные, что обработаны прежде органами чувств, он продолжает структурально разрабатывать материал, полученный им в структурированном виде". И он может это делать, Только если ум, тело, к которому ум относится, и вещи, воспринимаемые телом и умом, являются неотъемлемой частью одной и той же реальности.

Если стереохимическая теория запахов, разработанная Джоном Э. Амооре (1970), верна, то качественное разнообразие, которое - на сенсорном уровне - невозможно ни проанализировать, ни даже адекватно описать, можно свести к различиям между геометрическими свойствами душистых молекул. Позвольте добавить еще один пример: Брен-ту Берлину и Паулю Кею в их значительной книге "Базисные термины цвета" (1969) не следовало бы, с моей точки зрения, ставить знак равенства между оппозицией белого и черного и оппозицией согласного и гласного звуков. Действительно, церебральные карты зрительной и слуховой систем кажутся, каждая по-своему, находящимися в более широкой гомологии с системами согласных и гласных звуков. Используя работы Вольфганга Келера (1910–1915) и Карла Штумпфа (1926), Роман Якобсон показал, что оппозиция темного и светлого соответствует фонемам р и t, которые, с фонетической точки зрения, противопоставляются друг другу как тупой и острый, а в системе гласных та же самая оппозиция сдвигается к и и i. Этим двум главным фонемам противопоставлена третья - а; и она, будучи более интенсивно хроматической - "менее чувствительной к оппозиции светлого и темного", - как говорит Якобсон (1962, р. 324) - соответствует красному цвету, название которого, согласно Берлину и Кею, непосредственно следует в языке за названиями для черного и белого. Подражая физикам, Берлин и Кей различают три измерения цвета - цветовой оттенок, насыщенность и ценность (яркость). Таким образом акцентируется, что первоначальный треугольник, включающий белое, черное, красное, при сопоставлении с треугольниками из согласных и гласных сопоставляется с двумя лингвистическими треугольниками - постольку, поскольку никакой из них не требует цветового оттенка, то есть наиболее «этического» измерения из трех (в том смысле, что цветовой оттенок можно детерминировать лишь критерием фактичности: длиной световых волн). Наоборот, говоря о цвете, что он насыщен либо не насыщен, что он имеет яркость темного либо светлого, следует рассматривать это в соотношении с другим цветом: восприятие связи, логический акт, предшествует индивидуальному познанию объектов(5). Но место красного в базисном треугольнике цветов не включает цветового оттенка; красное просто помещается на краю оси, полюсы которой определены соответственно наличием либо отсутствием хроматизма, характеризующего всю ось белого и черного. Тем самым всегда можно определить насыщенность цвета либо его яркость с помощью бинарных оппозиций, задаваясь вопросом - относительно другого цвета, чей цветовой оттенок уже не требуется определять - наличествует или отсутствует таковая характеристика. И здесь также сложности сенсорного восприятия предполагают лежащую в основе простую и логическую структуру.

Только тесное сотрудничество между естественными и гуманитарными науками позволит отклонить старомодный философский дуализм. Вместо того чтобы противопоставлять идеальное и реальное, абстрактное и конкретное, «эмическое» и «этическое», будет признано, что непосредственные данные восприятия не сводимы ни к одному из этих терминов, не лежат ни там ни здесь: иначе говоря, уже закодированы органами чувств столь же хорошо, как мозгом, в виде текста, который, подобно любому тексту, должен быть декодирован таким образом, чтобы его можно было перевести в язык других текстов. Более того, физико-химические процессы, посредством которых этот оригинальный текст был первоначально закодирован, существенно не отличаются от тех аналитических процедур, которые ум использует при декодировании. Пути и средства разумения не являются свойственными исключительно наивысшей интеллектуальной деятельности, ибо разумение принимается за разработку интеллектуальных процессов, осуществляясь уже в самих органах чувств.

Вульгарный материализм и сенсуалистический эмпиризм ставят человека в прямую конфронтацию с природой, не представляя себе, что последняя имеет структуральные свойства, хотя и несомненно более богатые, но существенно не отличающиеся от тех кодов, посредством которых нервная система их расшифровывает, или от категорий, выработанных разумом для того, чтобы вернуться к изначальной структуре реальности. Признавать, что ум в состоянии понять мир только потому, что сам ум есть часть и продукт этого мира, - не означает быть менталистом или идеалистом. Ежедневно подтверждается, что, стараясь уразуметь мир, ум действует способами, по виду не отличающимися от тех, что разворачивались в мире с начала времен.

Структуралистов часто обвиняли в игре с абстракциями, не имеющими отношения к реальности. Я попытался показать, что, далекий от того, чтобы быть развлечением для изощренных интеллектуалов, струк- туральный анализ, проникая внутрь, достигает разума только потому, что его модель уже существует внутри тела.

С самого начала зрительное восприятие покоится на бинарных оппозициях; и неврологам, вероятно, следует согласиться, что такое утверждение справедливо и для других областей деятельности мозга. Следуя стезей, порой ошибочно обвиняемой в том, что она чрезмерно интеллектуальна, структурализм открывает и доводит до осознания более глубокие истины, которые в скрытом виде уже имеются в самом теле; он примиряет физическое и духовное, природу и человека, разум и мир и направляется к единственному роду материализма, согласующемуся с актуальным развитием научного знания. Ничто не может быть дальше от Гегеля и даже от Декарта, чей дуализм мы стремимся преодолеть, придерживаясь в то же время его приверженности рационализму.

Является заблуждением, что только те, кто все время практикуют структуральный анализ, могут ясно постигать направление и пределы своего предприятия: иначе говоря, объединять перспективы, считавшиеся приверженцами узконаучного подхода в течение последних нескольких столетий несовместимыми - чувственность и интеллект, качество и количество, конкретно-реальное и геометрическое или, как мы скажем в настоящее время, «этическое» и «эмическое». Даже идеологические творения, структура которых весьма абстрактна (все, что можно подвести под рубрику "мифология") и которые, кажется, ум разрабатывает без излишнего подчинения ограничителям техно-экономической инфраструктуры, остаются неподвластными описанию и анализу, если не уделено досконального внимания экологическим условиям и тем различным способам, какими каждая культура реагирует на свое природное окружение. Лишь почти рабское почтение к самой конкретной реальности может вдохнуть в нас уверенность, что разум и тело не утратили своего древнего единства.

Структурализму известны и другие, меиее теоретические и более практические, оправдывающие его обстоятельства. Так называемые первобытные культуры, изучаемые антропологами, преподносят урок того, что реальность может быть значащей как на уровне научного знания, так и на уровне сенсорного восприятия. Эти культуры побуждают нас к тому, чтобы отвергнуть разрыв между умопостигаемым и чувственным, провозглашенный устаревшими эмпиризмом и механицизмом, и раскрыть тайную гармонию между вечным поиском человечеством значения и миром, где мы появились и продолжаем жить - миром, построенным из очертания, цвета, плотности ткани, вкуса и запаха. Структурализм учит нас больше любить и почитать природу и населяющих ее живых существ, понимая, что растения и животные, как бы скромны они ни были, не только доставляли людям средства к существованию, но с самого начала были источником их самых сильных эстетических чувств, а в интеллектуальном и моральном плане - источником первых и последующих глубоких размышлений.

ЛИТЕРАТУРА

Amoore John Е. Molecular basis of odor. Spriengfield. III. 1970.

Berlin Brent, Kay Paul. Basic color terms: Their universality and evolution. Berkeley, 1969.

Jakobson Roman. Selected writings. Vol. 1. Gravenhage, 1962.

Kohler Wolfgang. Akustische Untersuchungen // Zeitschrift fur Psychologie. Leipzig, 1910–1915.

Levi-Strauss С. La pensee sauvage. Paris, 1962.

Luria A. R. Basic problems of neurolinguistios. The Hague, 1976.

Stump/ Karl. Die Sprachlante. Berlin, 1926.

Teit James A. The Shuswap // Publications of the Jesup North Pacific Expedition. N 2. Part 7. New York, 1909.

СТРУКТУРАЛИЗМ – общее название для ряда направлений в гуманитарном познании 20 в., связанных с выявлением структуры, т.е. совокупности таких многоуровневых отношений между элементами целого, которые способны сохранять устойчивость при разнообразных изменениях и преобразованиях. Развитие структурализма включало ряд этапов: 1) становление метода – прежде всего в структурной лингвистике; 2) более широкое распространение метода; 3) размывание метода в результате включения его во вненаучные контексты; 4) критика и самокритика, переход к постструктурализму . Лишь периоды «становления» и «распространения» имеют четкую хронологическую определенность; другие этапы нередко накладываются друг на друга (как это произошло во Франции). Лингвистика первой стала искать и выявлять структуры в своем материале, что характерно для концепции Ф. де Соссюра. Методы структурного анализа складываются в 1920–40-х гг. в психологии (гештальтпсихология), в литературоведении (русская формальная школа), в языкознании (три главные структуралистские школы в лингвистике – Пражский лингвистический кружок, Копенгагенская глоссематика и Йельский дескриптивизм). Структурная лингвистика требует отказа от интроспекционизма, с одной стороны, и от позитивистского суммирования фактов – с другой. Ее программа связана с переходом от стадии эмпирического сбора фактов к стадии построения теорий; от диахронии (нанизывание фактов в цепочки) к синхронии (увязывание их в нечто целое), от отдельного и разрозненного к «инвариантному» (относительно устойчивому).

Т.о., структурализм возник сначала как научная методология, отработанная в лингвистике (Р. Якобсон и Н.Трубецкой), а затем распространился на другие области: исследования культуры у Ю.М.Лотмана и в Тартуской семиотической школе, этнографию у К.Леви-Строса (обращение Леви-Строса в структурализм произошло под влиянием Якобсона во время их совместной работы в Нью-Йорке в 1943). Одновременно с этим Ж.Лакан (психоанализ), Р.Барт (литературоведение, массовая культура), М.Фуко (история науки) во Франции распространяют некоторые приемы лингво-семиотического анализа на другие области культуры. Перенос лингво-семиотических понятий и терминов в другие сферы гуманитарного знания не был случайностью: лингвистика в тот период была наиболее развитой областью гуманитарного знания, язык рассматривался как наиболее надежный способ фиксации человеческой мысли и опыта в любой сфере. К тому же общая тенденция всей мысли 20 в. устремлялась в сторону анализа и критики языка, а не анализа и критики сознания. Поэтому вполне понятно, что концептуальная стилистика этой развитой области заимствовалась другими областями гуманитарного познания. Однако ни у Леви-Строса, ни у Лотмана (ни, кажется, у Ю.Кристевой или Ц.Тодорова) эта лингвистическая методология не притязала быть философской и не подменяла собой философию.

Так, для Лотмана главной была установка одной из его статей 1960-х гг., которая называлась «Литературоведение должно быть наукой». Постепенно этот девиз перерастает в более широкую программу. При анализе литературных произведений он занимался их системным описанием – первоначально по уровням, а затем – учитывая взаимодействие уровней. Сложные культурные объекты и явления (напр., взгляды Радищева, Карамзина или рядового просвещенного дворянина 1820-х гг.) он рассматривал как «вторичные означающие системы», старался представить их как единую систему, отыскивая объясняющие закономерности даже для, казалось бы, взаимоисключающих элементов (отрицание и утверждение бессмертия души в одном из трактатов Радищева).

Подобным образом Леви-Строс использовал элементы лингвистической и лингво-семиотической методологии для исследования бессознательных культурных систем первобытных народов. Опорой метода стало вычленение т.н. бинарных оппозиций (природа – культура, растительное – животное, сырое – вареное), рассмотрение сложных явлений культуры (напр., систем родства) как пучков дифференциальных признаков (вслед за Якобсоном, который таким способом выделял фонему как мельчайшую смыслоразличающую единицу в структурной лингвистике). Все культурные системы жизни первобытных народов – правила браков, термины родства, мифы, ритуалы, маски – рассматриваются Леви-Стросом как языки, как бессознательно функционирующие означающие системы, внутри которых происходит своего рода обмен сообщениями, передача информации.

Среди французских исследователей Леви-Строс был единственным, кто открыто считал себя структуралистом, соглашаясь с определением своей философско-методологической программы как «кантианства без трансцендентального субъекта». Не единство трансцендентальной апперцепции, но безличные механизмы функционирования культуры, сходные с языковыми, были основой его программы обоснования знания. Т.о., уже у Леви-Строса мы видим – на уровне философско-методологических обоснований – те основные особенности, которые с теми или иными оговорками и уточнениями можно отнести в целом к французскому структурализму как этапу развертывания структуралистской проблематики: опора на структуру в противопоставлении «истории»; опора на язык в противопоставлении субъекту; опора на бессознательное в противопоставлении сознанию.

В русле общего стремления к научности в 1960-е гг. выступило и лакановское прочтение Фрейда, подававшееся как «возврат к Фрейду». В его основу Лакан кладет мысль о сходстве или аналогии между структурами языка и механизмами действия бессознательного. Развивая эти мысли, содержавшиеся уже у Фрейда, Лакан трактует бессознательное как особого рода язык (точнее – считает бессознательное структурированным, как язык) и рассматривает языковый материал, поставляемый психоаналитическим сеансом, как единственную реальность, с которой должен иметь дело психоаналитик, распутывающий конфликты в функционировании бессознательных механизмов психики и поведения человека.

Барт применяет некоторые методики лингво-семиотического анализа к описанию социальных и культурных явлений современного европейского общества. Обнаружение «социологики» в явлениях современной жизни – моды, еды, структуры города, журнализма – становится целью его работ 1950–60-х гг. Это – революционный акт, срывающий с буржуазной культуры налет естественности и самоподразумеваемости, нейтральности. Первая половина 1960-х гг. – это для Барта период увлечения научной семиотикой и построение своей версии семиотики для изучения вторичных, коннотативных значений, задаваемых функционированием языка в культуре и социуме.

Фуко апробирует некоторые установки структурализма на материале истории науки. Так, в «Словах и вещах» (1966) он кладет отношения знаково-семиотического типа в основу выделения «эпистем» – инвариантных структур, определяющих основные возможности мысли и познания в тот или иной культурный период. В соответствии с общим структуралистским проектом существование и познание «человека» ставится в зависимость от существования и познания «языка»: чем ярче функционирует язык, тем быстрее образ человека исчезает из современной культуры.

Т.о., тенденции структурализма были междисциплинарными и международными, но осуществлялись они каждый раз в различных обстоятельствах. В СССР структурно-семиотические исследования 1960-х гг. были протестом против догматизма и одновременно субъективизма официальной науки. Во Франции сложились обстоятельства, породившие благоприятный идейный климат для широкого распространения структуралистских идей. Это был протест против засилья традиционного философского субъективизма в его рационалистической (Декарт) и иррационалистической (Сартр) версиях. Экзистенциалистский импульс после 2-й мировой войны был исчерпан, пафос личного выбора в пограничной ситуации стал неактуален, тенденции научной философии и философии науки (логический позитивизм) были представлены крайне слабо, и потому средством для обозначения иной, более объективной человеческой и философской позиции стал структурализм.

Важную роль в этом переломе сыграл концептуальный сдвиг, осуществленный в рамках французского марксизма Л.Альтюссером (он преподавал в Высшей нормальной школе и оказал прямое воздействие на многих представителей французской интеллигенции). Интерес Альтюссера к Марксу периода «Капитала» (этот же сдвиг интереса произошел и в рамках советского марксизма в 1960-е гг.), к множественной структурной причинности (surdetermination в противоположность односторонней зависимости надстройки от базиса), сама формулировка идеи «теоретического антигуманизма» сыграли важную роль в кристаллизации структуралистских идей и усилении их общественного звучания.

Т.о., проблемная общность многообразных направлений работы в различных областях достигла наибольшей ясности к сер. 1960-х гг. и пошла на убыль на рубеже 1960 и 1970-х гг. Структуралистская методология и методика во Франции оказалась как бы средством переброски через пропасть в ситуации идейного вакуума после самоисчерпания экзистенциализма. Когда эта работа была завершена, изменился идейный климат, наступила другая эпоха. С призывом к научности было покончено и поиски структур сменились, напротив, поисками всего того, что так или иначе вырывалось за рамки структур. В этом смысле наступление постструктурализма не означало исчерпания структурализма как научной методики, которая сохранила свое внутринаучное значение, но перестала быть предметом общественного интереса.

Симптомом важных общественных перемен стали майские события 1968 г. Тезис о том, что «структуры не выходят на улицы», должен был показать, что эпоха общественного интереса к безличному и объективному кончилась. На первый план у интеллектуалов выходит все то, что так или иначе составляет «изнанку» структуры. На баррикадах студенческих волнений «тело» и «власть» значили больше, чем «язык» и «объективность». Короткий период 1-й половины 1970-х гг. предполагал попытки групповой борьбы с глобальной властью (таковы были задачи группы информации о тюрьмах, в которой в течение нескольких лет работал Фуко). Однако общественное потрясение схлынуло и на освободившемся месте расцвели совсем другие эмоции и побуждения. Это был возврат от научного интереса к этике (но уже не экзистенциалистской), иногда микрогрупповой, но чаще – этике индивидуального ускользания от власти путем постоянных переназываний, этике вседозволенности (расцвет гедонизма, многообразие обоснований желания и наслаждения).

Для всех структуралистов, за исключением Леви-Строса, характерны заметные концептуальные сдвиги, так или иначе связанные с общественными переменами на рубеже 1960–70-х гг. Барт, Лакан, Фуко воспринимались сначала как сторонники структурализма, потом как сторонники постструктурализма. Общую периодизацию условно можно представить так: 1950–60-е гг. – структурализм (иногда – предструктурализм); 1970-е гг. – сосуществование структурализма и постструктурализма; 1970–80-е гг. – постструктурализм.

Итак, структурализм – не философия, а научная методология вместе с общим комплексом мировоззренческих представлений. Структурализм и постструктурализм никогда не были систематизированными доктринами. Однако для структурализма были характерны ясность и общность методологической программы, очевидная даже в процессе ее размывания, постструктурализм существовал скорее как общее пространство полемики, нежели как общность программ, и зависел от структурализма как объекта критики или отрицания. Французский структурализм занимал место отсутствующего во Франции логического позитивизма , хотя по реальной практике воплощения имел с ним мало общего. В структурализме есть проблемные переклички с неорационализмом . Структурализм содействовал видоизменению феноменологии в ее французской версии (прививка языковой проблематики на ствол феноменологии, стимул к поиску взаимодействия объясняющих стратегий с понимающими); он давал поводы (особенно вокруг работ Фуко) для достаточно плодотворной полемики с Франкфуртской школой .

Литература:

1. Леви-Строс К. Первобытное мышление. М., 1994;

2. Он же. Структурная антропология. М., 1985;

3. Лакан Ж. Функция и поле речи и языка в психоанализе. М., 1995;

4. Он же. Инстанция буквы в бессознательном, или Судьба разума после Фрейда. М., 1997;

5. Барт Р. Избр. работы. М., 1989,1994;

6. Он же. Мифологии. М., 1996;

7. Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1977, 1996;

8. Он же. Рождение клиники. М., 1998;

9. Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996;

10. Он же. Избр. статьи в 3 т. Таллин, 1992–1993;

11. Успенский Б.А. Избр. труды в 3 т., T.1–2. М, 1996–1997;

12. Московско-тартуская семиотическая школа. История. Воспоминания. Размышления. М., 1998;

13. Автономова Н.С. Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках. М., 1977;

14. Ильин И. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. М., 1996;

15. Структурализм: «за» и «против». М., 1975;

16. Levi-Strauss С. Pensée sauvage. P., 1962;

17. Idem. Mythologiques. P., 1962–1968;

18. Lacan J. Ecrits. P., 1966;

19. Barthes R. Essais critiques. P., 1964;

20. Idem. Système de la mode. P., 1967;

21. Qu’est-ce que le structuralisme? P., 1968;

22. Structuralism and Since. From Lévi-Strauss to Derrida. J.Sturrock (ed.). Oxf., 1979. См. также ст. К. Леви-Строс, Р. Барт, М. Фуко, Ж. Лакан и лит. к ним.

И.С.Автономова

- 47.00 Кб

СТРУКТУРАЛИЗМ – совокупность направлений в социально-гуманитарных науках ХХ в., опирающихся на понятие структуры как целого, образованного взаимозависимыми и взаимообусловленными элементами таким образом, что каждый из них может быть тем, чем он является только благодаря отношениям с другими элементами.

В языкознании С. возник как реакция против атомизма, историцизма и индуктивизма младограмматической школы. Родоначальник С. в лингвистике Ф. де Соссюр (Курс общей лингвистики, 1916) выдвинул следующие принципы: 1) примат отношений между элементами, выявляемых с помощью системы со- и противопоставлений, над их материальным субстратом (“В языке нет ничего, кроме различий”); 2) примат “языка” над “речью”, которая строится как индивидуальное исполнение правил языкового кода; 3) примат синхронических отношений в языке, где элементы связываются в систему, над их диахроническими связями, которые системы не образуют; 4) примат “внутренней лингвистики”, рассматривающей язык как автономное образование, над “внешней лингвистикой”, изучающей экстралингвистические факторы, влияющие на состояние языка, но не затрагивающие его системы. Для дальнейшего развития С. особенно важны два положения соссюровской лингвистики: языковые структуры, во-первых, не осознаются конкретными носителями языка, а во-вторых – выполняют по отношению к ним принудительную функцию (говорящие индивиды могут подчиняться или не подчиняться языковым правилам, но они не способны ни создавать, ни изменять их).

30-е гг. основные положения Соссюра воспринял Пражский лингвистический кружок, вошедший в историю С. прежде всего благодаря учению о фонеме как о пучке смыслоразличительных признаков (Н.С. Трубецкой, Р.О. Якобсон). В 40-50-е гг. Копенгагенская школа глоссематики (Л. Ельмслев, Х. Ульдалль) создала универсальную теорию, позволяющую описывать любые языки (от естественных до языков логических исчислений) как чистые “совокупности отношений”, т.е. как семиотические системы, взятые в отвлечении от их материальной реализации (структура, по Ельмслеву, это “автономная сущность с внутренними зависимостями”).

В 40-50-е гг., испытав влияние фонологии Р. Якобсона, Кл. Леви-Стросс (попытался придать С. статус всеобщей методологии гуманитарных наук. В работе “Элементарные структуры родства” (1949), стремясь объяснить запрет на инцест в первобытных обществах функционированием имплицитных структур (а не природно-биологическими или нравственными факторами), Леви-Стросс рассматривает женщин, по аналогии с фонемами, как особые знаки (“пучки дифференциальных отношений”), являющиеся предметом обмена между семьями и кланами; такой обмен, осуществляемый по строгим правилам, управляет брачными отношениями и лежит в основе коммуникативной системы родовых обществ; т.о., система родства рассматривается Леви-Строссом как “язык”, по правилам которого осуществляются любые индивидуальные “высказывания” (конкретные браки в первобытном обществе).

Идея всеобъемлющего структурного детерминизма, распространяющегося на любые факты культуры (от мифа и ритуала до постройки деревень), углубляется Леви-Строссом в таких программных работах 50-70х гг. как “Структура мифов” (1955), “Структурная антропология” (1958), “Структура и форма” (1960), “Первобытное мышление” (1963), “Мифологики” (1964-1971). Так, полемизируя с В.Я. Проппом (“Морфология сказки”, 1928), согласно которому морфологической организацией в архаических текстах обладает только уровень сюжетных функций, тогда как на уровне конкретных персонажей, их атрибутов, мотивировок и т.п. действует принцип индивидуальной творческой свободы повествователя, не поддающийся структурному анализу, Леви-Стросс утверждал, что миф и сказка структурированы насквозь – на всех уровнях без исключения; “свобода” же в рамках “мифического видения мира” состоит “лишь в нахождении упорядоченных сочетаний, возможных между кусочками мозаики, число, смысл и конфигурация которых заданы заранее”. Структурное бессознательное “всегда пусто, или, точнее, оно так же чуждо образам, как желудок чужд проходящей через него пище. Будучи органом специфической функции, оно ограничивается тем, что налагает структурные законы <…> на перечисленные элементы, поступающие из других мест – влечения, эмоции, представления, воспоминания”.

У Леви-Стросса не объект конституируется субъектом, но, напротив, субъект возникает как продукт интериоризации коллективных норм. Если соссюровский “язык” как социальное установление задавал набор элементов и правила их комбинирования, тогда как “речь”, будучи “индивидуальным актом воли и разума”, представляла собой “индивидуальные комбинации, зависящие от воли говорящих”, то левистроссовская структура лишь “осуществляется” индивидами независимо от их воли и сознания: “Скорее, это она владеет ими, а не они ею”. Мифические повествования того или иного коллектива как раз и образуют его “речь” – речь, не имеющую индивидуального автора; в данном отношении мифолог подобен лингвисту, описывающему грамматику изучаемого языка независимо от того, кто именно является субъектом данного высказывания и каково его содержание.

Отсюда – принципиальная граница между эмпирическими фактами и их теоретической моделью, между осознаваемыми индивидами “социальными отношениями” и латентными – трансиндивидуальными – “социальными структурами”: “зримые социальные отношения никоим образом не образуют структуру; структура обнаруживается лишь в теоретической модели, разрабатываемой ученым, позволяя уяснить функционирование этих отношений”.

Акцентируя соссюровскую оппозицию синхрония/диахрония (“Противоположность двух точек зрения – синхронической и диахронической, - писал Соссюр, - совершенно абсолютна и не терпит компромисса”), Леви-Стросс распространял ее не только на исторические исследования, которым недоступна научная объективность в силу того, что любой историк с неизбежностью отбирает и интерпретирует определенные факты в зависимости от своих интересов, пристрастий и т.п., но и на любые нарративы, где хронологическая последовательность событий оказывается эмпирической иллюзией, т.к. в конечном счете поддается растворению в “ахронной матричной структуре”.

Признанный “отец французского структурализма”, Леви-Стросс оказал значительное влияние на гуманитарные дисциплины, смежные с антропологией.

В области нарратологии, где структурализм добился наиболее убедительных результатов, широко известна универсальная модель повествовательных текстов, предложенная французским семиотиком А.-Ж. Греймасом (“Структурная семантика”, 1966; “О смысле”, 1970 и др.). Обобщив выводы В.Я. Проппа и К. Леви-Стросса, Греймас выделил в нарративном дискурсе три основных уровня – 1) поверхностный уровень “предметной манифестации”; 2) уровень “антропоморфных действий”; 3) глубинный уровень “понятийных операций”, или “фундаментальной грамматики”.

На первом – изобразительном – уровне читатель имеет дело с персонажами и их поступками в их предметно-семантической конкретности (так, в сюжете сказки герой может выступать в виде определенного лица, наделенного внутренними и внешними приметами, ведущего полуголодное существование бедняка и стремящегося избавиться от этого состояния, приобретя богатство; эта цель-желание как раз и приводит в движение сюжетное действие. Если же освободить персонажей и их поступки от предметных деталей, то мы перейдем на уровень “антропоморфных действий”, т.к. обнажиться своего рода нарративный костяк повествовательного произведения, образованный функциями шести актантов (Субъект – Объект, Адресант – Адресат, Помощник – Противник), где первая пара связана модальностью “желать”, вторая – модальностью “знать”, а третья – модальностью “мочь”. Переход с уровня “антропоморфных действий” на уровень “понятийных операций” осуществляется путем редукции повествовательной синтагматики до чисто парадигматических отношений между термами абстрактного “семиотического квадрата”, например: “бедный” (А) / “богатый” (не-А) / не-бедный (не- Ā / не-богатый (Ā), А и Ā связаны логическим отношением противоречивости, А и не-А – отношением противности, А и не-А – отношением импликации.

Иные нарратологические модели были предложены Ж. Женеттом (“Фигуры”, 1966-1972), Кл. Бремоном (“Логика повествования”, 1973) и Ц. Тодоровым (“Грамматика “Декамерона””, 1969; “Поэтика прозы”, 1971). Аналитическую сводку структуралистских концепций сюжетосложения (“Введение в структурный анализ повествовательных текстов”, 1966) дал Р. Барт, возлагавший в 50-60-е гг. серьезные надежды на структурно-семиотические методы исследования, представлявшиеся ему объективным научным инструментом, способным демистифицировать превращенные формы обыденного сознания, подорвать его власть, вывернув наизнанку идеологические мифы современности (Мифологии”, 1957; “Риторика образа” (1964), “Основы семиологии” (1965), “Система моды”, 1967).

На решающей роли бессознательных структур в душевной жизни индивида настаивал Ж. Лакан, выдвинувший положение, согласно которому “бессознательное структурировано как язык”. Направленная против картезианско-сартровского рационализма, где субъект рассматривался как субстанциальная целостность, как суверенный носитель сознания и самосознания и как ценностная точка отсчета в культуре, концепция Лакана исходит из тезиса о том, что субъект – это функция культуры, точка пересечения и приложения сил, коренящихся в неосознаваемых символических структурах: не культура является атрибутом индивида, а индивид – атрибутом культуры, “говорящей” при помощи субъекта; сам же “субъект” есть “ничто”, или “пустота”, заполняемая содержанием символических матриц. Пафос картезианского Cogito заключается в сведении индивида к его сознанию как центру подлинного бытия человека: “Я мыслю, следовательно, существую; где мыслю, там и существую” – такова лакановская расшифровка декартовского тезиса Cogito ergo sum. Пафос же Лакана, для которого область самосознания является средоточием “ложного сознания”, или самообмана (самосознание – это мир “воображаемого”, где индивид создает приемлемый для него образ самого себя, выполняющий функцию психической защиты и подчиняющийся не “принципу реальности”, а “логике иллюзии”), заключается в том, что подлинное существование индивида (область “реального”) протекает на уровне недифференцированных “потребностей”, нуждающихся в удовлетворении, но никогда не могуших быть удовлетворенными до конца. Отсюда – знаменитый антикартезианский контртезис самого Лакана (“Я мыслю там, где не существую; я, следовательно, существую там, где не мыслю”) упраздняющий автономию самодеятельного субъекта.

В сфере социологии Л. Альтюссер, настаивавший на том, что первым структуралистом был К. Маркс (“За Маркса”, 1965; “Читать “Капитал””, 1965), поставил на первый план роль социально-экономических структур и бессознательного коллективного праксиса, трансформирующего природу и общества помимо и независимо от сознательной воли отдельных индивидов. Рассматривая субъекта как производную функцию объективных структур и возлагая надежды на рост социально-гуманитарных наук, Альтюссер выдвинул тезис о “теоретическом антигуманизме” гуманитарного знания, предполагающем “конец человека” как суверенного субъекта (“Марксизм и гуманизм”, 1964).

В методологическом отношении французскому С. присуща двойственность. С одной стороны, возникнув как реакция на отставание гуманитарных наук от естественных, он способствовал их переходу с эмпирико-описательного (а нередко эссеистического и импрессионистического) на теоретический уровень. Указав на границы таких философских абстракций, как “трансцендентальный субъект” и “сознание вообще”, С. подорвал представление о беспредпосылочном характере мышления, вскрыл его “археологическую почву” (М. Фуко). В данном отношении С. – именно постольку, поскольку он ориентировался на модели естественных наук, - может рассматриваться как современная разновидность сциентистского позитивизма.

С другой стороны, представляя собой эффективный инструмент, позволяющий вскрыть и разоблачить самые различные формы отчужденного сознания, С. с самого начала содержал в себе гуманистическое измерение. Что касается Леви-Стросса, то, подвергая жесткой объективации “первобытное мышление” (коллективную истерию тотемизма и проч.) и его носителей, он, однако, не отстраняется от них, но, напротив, ощущает экзистенциальную близость к тем самым “дикарям”, которых делает предметом научного препарирования (см., в частности, самую человечную его книгу – “Печальные тропики”, 1955). Подобно своему кумиру и вдохновителю Ж.-Ж. Руссо, Леви-Стросс, несомненно, может быть назван “мизантропом ”, но одновременно и “другом людей”, надеющимся на объединение марксизма, освобождающего человека от экономических оков, с буддизмом, освобождающим его от оков духовных. Для Лакана, анализирующего расщепленного индивида и обезличенные цепочки означающих, ценностной точкой отсчета остается целостная личность как субъект свободной и “полной” речи. Барт, взрывая стереотипы массового сознания, стремится привести человека в “новый и совершенный адамов мир”, где слова, научившись передавать смысл “самих вещей”, обретут первозданную “свежесть” и станут наконец “счастливы”.

Тем не менее, внутренняя логика С. едва ли не с неизбежностью ведет к поглощению личности структурами. Если структура определяется как инвариантно-статичное, замкнутое в себе и императивное по отношению к своим пользователям целое, то это означает, что С. выводит за пределы своей компетенции:

  • свободные акты выбора и инновации, осуществляемые в процессе деятельности индивида;
  • его целевые установки и интенциональный смысл, вкладываемый им в свои поступки;
  • динамический и событийный характер всякого праксиса;
  • коммуникативную ситуацию, адресованность любого социального “текста”, требующую учитывать не только его отправителя, но и получателя сообщения, а также общий для них контекст.

Т.о., понятие структуры обречено на конфликт с событийным характером человеческой практики (ср. один из лозунгов “майской революции” 1968 г. в Париже: “Структуры не выходят на улицы!”). С одной стороны, несомненно, что всякое “высказывание” (будь то жизненный поступок или речевой акт) находится в подчинении у соответствующего “языка”, однако, с другой стороны, столь же несомненно и то, что такое высказывание, будучи актом индивидуальной свободы, стремящимся вырваться из-под власти структуры, грозит “изменениями” и “повреждениями” ее наличного состояния; поэтому структура, со своей стороны, “ежеминутно препятствует свободе выбора” (Соссюр), что и приводит к последовательному отвлечению структурализма, от “речи”, “события” и “истории”.

Описание работы

СТРУКТУРАЛИЗМ – совокупность направлений в социально-гуманитарных науках ХХ в., опирающихся на понятие структуры как целого, образованного взаимозависимыми и взаимообусловленными элементами таким образом, что каждый из них может быть тем, чем он является только благодаря отношениям с другими элементами.


Close